Читаем Веселый солдат полностью

Я сказал, что очень понравилось, она сказала, чтоб я приходил еще. И пошел у нас разговор о том о сем, больше о книгах. Я как бы между прочим ввернул, что ранило меня в Польше, под городом Дуклой, там родилась известная историческая личность – Марина Мнишек.

– Да что вы говорите?! – показалось мне, нарочито громко удивилась Марина. – А вы-то откуда узнали об этом?

Я сказал, что солдату положено все знать, и она согласилась: конечно, конечно, иначе, мол, солдату – пропадай! Тимоша перестал петь. Аня насторожилась – они почувствовали какую-то нашу солидарность, мы выключили их не только из разговора, но и из окружения своего, они как бы наедине каждый очутились. Марина почувствовала, что нас «рассекречивают», и со вздохом сказала:

– Ну что ж, милые мои гости! Спасибо, что посетили нас, развеяли. Ты, Анечка, не обижай юношу, – уже на веранде добавила она и нежно поцеловала меня почти что в самый глаз, в раненный, и прикоснулась ладошкой к щеке.

И губы ее, и ладошка показались мне бархатистыми. Мне вдруг захотелось упасть перед хозяйкой на колени, обцеловать ее руки, плакать и кричать: «Прости! Прости!..»

Марина повернулась и поспешно ушла в дом, скрылась. Тимоша проводил нас до калитки, запер ее на засов, бросив почти сердито на прощанье:

– До побачення!

Мы долго ходили с Аней по станице, постояли над Кубанью, посмотрели на ночные дали. Где-то за рекою реденько теплились тусклые огоньки, но и они скоро погасли. В улицах станицы раздавался шум, хохот, звучала гармошка, песни, затем в станице все смолкло. Аня сидела на круче, спустив ноги с обрывистого берега, и что-то тихонько напевала. Сняла с себя косынку, заботливо расстелила ее рядом, хлопнула по ней ладонью:

– Сидай!

Я послушно сел, но к Ане не прислонялся. А она, я чувствовал, того ждала. Ощущение размягченности, доброты и грусти жило во мне. Из всего вечера, из всех его многообразных событий, осталось во мне лишь прикосновение бархатистой ладони к раненому месту и взгляд, погруженный в себя, чуть лишь прояснившийся в те минуты, когда мы на кухне мыли посуду и разговаривали с Мариной.

– Про какую это польскую шлюху ты говорил с Мариной? – неожиданно спросила Аня.

Я сказал, про какую, и, поскольку не о чем более сделалось говорить, попросил Аню спеть. И она послушно и опять во весь могучий голос огласила окрестности своим грудным, глубоким голосом:

Ой, нэ свиты, мисячэнько-о,

Ни свиты – а никому.

Тильки свиты милэнькому,

Як идэ-э-э-э до до-о-о-ому-у…

– Нет, шось не поется, – буркнула Аня и со смачным звуком зевнула во весь рот. – Спать пора. Завтра на работу.

И опять мы долго шлялись по станице. Аня отчужденно молчала. Надо было взять ее под руку, но я уже упустил для этого момент. Надо было, наверное, потискать ее и поцеловать. Я видел, как за столом, напившись и потеряв стыдливость, орлы боевые начали нетерпеливо лапать и челомкать своих партнерш, как жадно смотрела на них Аня, каким бойцовски-беспощадным огнем светился ее взор.

Аня вела меня к госпиталю тенистыми, путаными тропами, часто останавливалась поправить косынку, волосы, один раз даже ногу заголила: «Резынка риже, спасу нет…» Я всю эту дипломатию понимал, откликнулся бы на тонкие намеки, может, и оскоромился бы в ту ночь, но что-то кроме робости, неловкости и неумения удерживало меня, и я сам для себя тихо запел:

На Кубани есть одна станица,

В той станице гибкая лоза,

В той станице есть одна девица,

У девицы черные глаза!..

– О-о! – насмешливо сказала Аня. – Оказывается, ты кое-что умеешь! – и скоро вывела меня к госпиталю, со стороны сарая и умывальника. Здесь, под абрикосами, за сараем, мы еще постояли, потоптались.

– До свиданья, Анечка, – подал я ухажерке руку. – Спасибо за вечер и за ночь.

– За яку ничь?

– Вот за эту! – показал я на темное, усыпанное осенними зрелыми звездами небо и поцеловал ей руку, жесткую даже с тыльной стороны от воды, от земляной работы, пахнущую грушей и сухой травой.

– И усе? – разочарованно произнесла Аня.

– Все, Анечка! Все!.. До свиданья! – бросил я уже на ходу, поспешая к черному ходу госпиталя, который по приказу Черевченко держался в ту историческую ночь до утра отворенным.

<p>Глава 20</p>

Ах, какие воспоминания были назавтра! Тысяча и одна ночь! Великая Шахразада! Декамерон! И все мировые шедевры померкли б по сравнению с теми воспоминаниями, если б было кому их записать на бумагу. Борька Репяхин убито спал поперек матраца и не слышал, как его грызут клопы. Я читал книжку «Двадцать тысяч лье под водой», но читал невнимательно, слушал, завидовал хлопцам и презирал себя за малодушие. Ведь «на нос», как говорится, вешали. Э-э-эх!..

Вечером поздно явился один из «братов» и, тыча в меня пальцем, захлебываясь смехом, сообщил публике:

– Он!.. он… он руку Аньке целовал!..

Сначала качнулась и грохнула наша палата, потом перекатилось по всему госпиталю: «Го-o-o-o, го-o-о-о, го-го-о-о!», «Ой, ой, мамочка ридна!», «Ой, нэ можу!», «Та я ж ии пид яром поставыв, та як глянув, та, мамочка моя, там же ж обох госпыталям хватыть!.. Ще й военкомату останбэться! А вин ей руку!..».

Перейти на страницу:

Похожие книги