— Я не понимаю одного, — прорычал Николай Иваныч, — в голове у меня, — он хлопнул ладонью по лбу, словно убивая большое, во весь лоб, насекомое, — ну не понимаю я, как ты могла при товарищах, это, значит, интимные, так я понимаю, отношения… Что же, у вас в лес здесь никто не заходит? Тут же у вас военная игра должна была готовиться, а тут, значит, под кустами… Нет, вот этого я не понимаю!
— Мы, товарищи, — сказала Зинаида Митрофановна, — должны вернуться немедленно ко всем остальным, а не шушукаться здесь, при закрытых дверях. Пусть все знают, особенно товарищи из роно, какие мы приняли решения.
Опять протрубил горн, собрал комсомольцев на вторую линейку, и все вернулись под красное, сморщенное от дождя знамя. Фейгензон приказали встать рядом с невыкорчеванным пнем, в самом центре поляны.
— Я требую, — раздув раковины щек, сказала Людмила Евгеньевна, — чтобы ты сейчас, Фейгензон, внятно рассказала нам, как ты вступила в эти отношения и до скотского состояния напилась на религиозно-языческом празднике! Жду!
— Мам! — вскрикнула вдруг Фейгензон и протянула руки навстречу людям, только что ступившим на территорию лагеря с проселочной дороги, ведущей на станцию.
— А, приехали, — удовлетворенно сказала Зинаида Митрофановна, — раньше даже, чем я думала.
Приехали родители Фейгензон. Мать — на три головы выше отца, плечистая, кудрявая и седая, шла впереди, и видно было, что она в семье главная и сейчас все глаза будут устремлены на нее, а не на плюгавенького, с балетной походкой, плохо выбритого старикашку. Мать, видимо, привыкла к тому, что ее дочь всякий может обидеть, и сейчас приготовилась к отпору, визгу, препирательствам.
— Что тут происходит? — с сильным южным акцентом спросила мать, обращаясь к педагогам и не глядя на дочь свою Юлию, которая стояла как вкопанная.
— Вот мы и пытаемся выяснить, — язвительно сказала Людмила Евгеньевна. — Вот и вас мы для этого пригласили! Чтобы вы в присутствии всего коллектива расспросили ее, которая без всякого стыда опозорила имя комсомолки!
— Ты тут что наделала, я тебе говорю! — Мать схватилась за голову и покачнулась. — Мы с отцом работаем, дней не видим, ночей не спим! А ты тут что наделала! Говори, я последний раз спрашиваю!
— Фира, — забормотал отец Фейгензон, — пусть тебе сперва объяснят, а то, может, и зря весь базар, потому что мы же ничего и не знаем толком…
— Ты! — закричала мать. — Ты! Чтобы ты молчал мне, чтобы не пикнул! Чтобы я дожила до седых волос, — она вцепилась в свой кудрявый седой висок и сильно дернула, — и чтобы мою дочь вот так вот увидеть!
Галина Аркадьевна, Нина Львовна, директор школы Людмила Евгеньевна и Зинаида Митрофановна, завуч, тут же почувствовали поддержку в лице этой большой и кудрявой женщины, которая имела право кричать еще громче, чем они, могла вообще проехаться рукой по физиономии своей глупой, бессловесной девки, и ничего бы ей за это не было, никто бы не осудил, никто бы не удивился, а девка бы от этого сжалась, совсем бы, бессовестная, почернела от страха, и поделом ей, поделом, потому что ни стыда, ничего, никаких идеалов, никто им не авторитет, и только гадость одна из них лезет, изо всех этих девок, в четырнадцать-то лет, а мы в их годы ничего такого и знать не знали, а только мечтали, чтобы фронту помочь, чтобы всё для победы…
— Ваша дочь вступила в половую близость, — сказала директор школы Людмила Евгеньевна, мать низкорослого сына Валерика, брошенная мужем за четыре дня до родов. — Ваша дочь жила интенсивной половой жизнью. — Отец Фейгензон сморщился, будто разжевал лимон. — И поскольку мы, педагоги, отвечаем за ее жизнь и здоровье, мы обязаны знать все обстоятельства этого безобразия, прежде чем вашим делом займутся соответствующие инстанции.
— Ты чтобы мне все сейчас рассказала, — плохо соображая, истерически закричала мать, — чтобы перед всеми здесь ничего не прятала!
— Я полагаю, что это недозволенные приемы, — пробормотал Роберт Яковлевич, — это все-таки так не делается, у ребенка есть все-таки какая-то гордость, мы не палачи…
— Я не палач! — моментально отреагировала Зинаида Митрофановна. — Но правильно говорит Людмила Евгеньевна: раз мы, педагоги, отвечаем жизнью, можно сказать, за ихнюю жизнь, так кто нам поручится, что у них у всех, — и она ужаснувшимися глазами обвела напряженные лица под слабым, еле живым, розоватым дождичком, — что у них, у каждого, не идет своя жизнь, так сказать, безобразная, может быть, даже и половая, а мы, которые всю свою жизнь в них вложили, мы не останемся, иначе выражаясь, в дураках! Вот об чем разговор, Роберт Яковлевич, а не об ваших пристрастиях!
— Ну, размечталась, — еле слышно пробормотал Орлов, — чтоб у каждого — половая…
— Юля, — забормотал отец Фейгензон и зашаркал ногами по траве, словно приглашая свою дочь на вальс, — ты, может быть, правду мама говорит, лучше бы уж рассказала. Если у тебя произошли, — он споткнулся на непростом слове, — такие отношения, то лучше ты уж скажи, а то видишь, какой компот…