Оглянулась бабка — что за пустяки? Глазам бабка не верит. Перед самой то есть канавой, на мужицком овсе стоит этакое большое сооружение. Дом не дом, машина не машина, автомобиль не автомобиль, а на колесах и вроде как едет.
«Мобиль, — подумала бабка, и вдруг испугалась. — Ой, думает, мать честная, пресвятая богородица дево радуйся… Как же это мобиль-то с шаше съехал и стоит вблизи канавы? Фу ты, думает, пропасть».
Села бабка наземь, обтерла глаза — не обмишурилась ли, думает. Да нет. Стоит машина на овсе, а под машиной на пузе елозит какой-то представительный мужчина. С бородой.
Воззрилась бабка на мужчину, а тот молчит, что тень.
Худо стало бабке оттого, что тот молчит. И сказала тогда бабка нарочно с сердцем:
— Ты что ж это, батюшко, молчишь-то, сукин кот? Ты что ж это на хрестьянском овсишке на пузе плаваешь? Это я могу, если надо, хрестьянам тычкинским пожалиться. Это, батюшко, не показано, чтоб на овсе с мобилем елозили… Ты, может, уронил что?
А мужчина встал, посмотрел в канаву и говорит басом:
— Уронил. Загогулинку уронил. А ты, мамаша, брось жалиться. Я, говорит, сейчас свернусь. Какая моя вина, ежели порча вышла. А ты чего, между прочим, лежишь-то?
Легче стало бабке оттого, что мужчина голос подал.
— Ох, — говорит, — батюшко, да как же мне не лежать, если лежать приходится. Перекланялась я, батюшко, в монастыре-то. Перекланялась, и, конечно, сломило меня вблизи деревни Тычкино. Весь шкилет растрясло. Кости из состава вышли. И лежу я, батюшко, возле канавы. Ты бы меня, батюшко, провез бы на мобиле-то…
— Что ж, — сказал мужчина, — можно. А куда везть-то тебя?
— Да я ж и говорю: в Стружки, батюшко. Этак все по шаше, по шаше, по шаше, а после, конечно, влево… Первая-то изба Марьи, вторая будет Петровича, а моя притулилась подле…
— Знаю, — сказал мужчина. — Садись, мамаша.
Посадил он бабку в мобиль, ремнем ее прикрутил, чтоб на повороте не выпала.
— Держись, — говорит, — мамаша.
— Вот спасибо, — сказала бабка. — Да только ты не шибко, батюшко. Я не могу, чтоб шибко… По шаше все… Дорога она легкая…
Сел мужчина. Да вдруг как застукочит чем-то. Да вдруг как пиханет вперед. Как сорвется с земли… А внизу канава. Внизу деревня Тычкино, лес… И поплыло все…
Ойкнула бабка, взялась за подрамок рукой и замерла. Хотела креститься — руку не поднять. Хотела ногой шевельнуть — ногу не согнуть. Хотела из кармана пузырек вынуть с ижехерувимскими каплями — а кармана нету. И ничего нету. «Черт», — подумала бабка. И замерла, что неживая.
И вдруг три минуты прошло — пожалуйста, приехали, вылезайте — родная деревенька Стружки.
Встала машина в поле. Народ, конечно, сбежался. Дивятся. Хохочут. Бабку за юбку теребят. А бабка и ногами не отбивается — сидит, что падаль. И сходить не хочет. Только глазами крутит.
Сияли родные племянники бабку с машины, домой отнесли. Положили на лавку. Лежит бабка на лавке и кушать не просит.
Вот и все. Вот, пожалуй что, и вся история о том, как бабка Анисья летала на воздушном аэроплане. А впрочем, не вся.
Когда землячок мой, военный летчик Прокопченко, Семен Афанасьевич, досказал до этого места, то спросил нас:
— А ну, братья, чего, думаете, произошло с бабкой?
Тогда, конечно, один из нас, настроенный пессимистически и грустно, высказал предположение, что померла бабка. Другой, учитель второй ступени, подумал, что бабка записалась в партию. А я сказал, дескать, бабка в бога перестала верить или приняла католичество.
Но все это было не так. Оказалось, через день после того пришла бабка в себя, очухалась, расспросила строгим образом у племянников, как это она появилась дома, и, горько заплакав, помолилась на все иконы и велела везти себя в монастырь. Там она живет и посейчас. А нам наплевать.
Монастырь
В святых я, братцы мои, давненько не верю. Еще до революции. А что до бога, то в бога перестал я верить с монастыря. Как побывал в монастыре, так и закаялся.
Конечно, все это верно, что говорят про монастыри — такие же монахи люди, как и мы прочие: и женки у них имеются, и выпить они не дураки, и повеселиться, но только не в этом сила. Это давно известно.
А вот случилась в монастыре одна история. После этой истории не могу я спокойно глядеть на верующих людей. Пустяки ихняя вера.
А случилась это, братцы мои, в Новодеевском монастыре.
Был монастырь богатый. И богатство свое набрал с посетителей. Посетители жертвовали. Бывало, осенью, как понапрут всякие верующие, как начнут лепты вносить — чертям тошно. Один вносит за спасение души, другой за спасение плавающих и утопающих, третий так себе вносит — с жиру бесится.
Многие вносили — принимай только. И принимали. Будьте покойны.
Ну, а конечно, который внесет — норовит уж за свои денежки пожить при монастыре и почетом попользоваться. Да норовит не просто пожить, а охота ему, видите ли, к святой жизни прикоснуться. Требует и келью отдельную, и службу, и молебны.
Ублаготворяли их. Иначе нельзя.
А только осенью келий этих никак не хватало всем желающим. Уж простых монахов вытесняли на время по сараям, и то было тесно.