Раненые и больные оставались в Новороссийске. Им не хватило места на отходящих в Крым и Стамбул судах. С ранеными оставались врачи и сёстры. Им по ходатайству руководителя Комитета Красного Креста Юрия Лодыженского были выданы все имевшиеся в наличии у правительства советские деньги. Больше ничего не могли сделать уходившие для оставшихся. В госпиталях царило большое волнение. Ждали красных. Ждали расправы. Обречённо. Те, кто могли двигаться, ушли на пристань, надеясь спастись. Остались лишь тяжёлые. И сёстры, не пожелавшие их оставить, самоотречённо продолжавшие работать.
Тоню Арсентьев отыскал не без труда. Пришёл к ней, простившись с умершим от тифа командиром Марковцев полковником Блейшем. Она лежала у окна, укрытая до подбородка шерстяным одеялом. Словно угадав его приближения, открыла блёклые, редкими, бесцветными ресницами обрамлённые глаза:
– Ростислав Андреевич, зачем вы здесь?
– Пришёл проведать вас, Тоня. Как вы?
– Хорошо… – по белым губам скользнула улыбка. – Надо же, за столько лет – первое ранение. И так не вовремя!
– Ранений своевременных не бывает, Тоня.
– Что большевики? Близко они?
– Думаю, завтра будут в городе.
– Ростислав Андреевич, я очень вам благодарна, что вы пришли. Но поспешите на пристань. Не дай Бог вам опоздать и остаться здесь!
Арсентьев опустил голову. Сказать ли этой душе преданной, что решил, в самом деле, остаться? Пожалуй, не стоит. Разволнуется излишне, расстроится. Пусть будет спокойна. Сжал крепко её крупную ладонь в своих:
– Я не опоздаю, Тоня, не волнуйтесь.
– Ростислав Андреевич, могу я вас попросить?
– О чём?
– Оставьте мне ваш револьвер. На всякий случай…
Арсентьев замялся:
– Хорошо, Тоня, я дам вам револьвер, но если только вы, в свою очередь, пообещаете мне, что воспользуетесь им лишь в самом крайнем случае. Вы понимаете?
– Понимаю. И обещаю вам, что прибегну к нему лишь как к последнему средству.
Ростислав Андреевич отдал Тоне револьвер, и она спрятала его под кулёк, заменявший ей подушку:
– Спасибо! С ним мне будет спокойнее.
– Не за что, Тоня. Я должен был бы сделать для вас больше. Я вам обязан жизнью, вы были рядом все эти полтора года, а я не могу хоть отчасти ответить вам тем же. Простите меня.
По продолговатому, худому лицу потекли слёзы:
– Ростислав Андреевич! Не говорите ничего! Вы такой хороший… Вы же не знаете сами, какой вы хороший… Я бы ради вас на любую пытку пошла с радостью. Простите, что я так говорю вам всё это! Но я полтора года молчала… Ростислав Андреевич! Мы сегодня с вами, вероятно, в последний раз видимся. И поэтому я такая смелая. Поэтому говорю вам… Вы же ничего не знаете…
– Я всё знаю, Тоня, – тихо отозвался Арсентьев. – За эти месяцы вы стали для меня самым дорогим и близким человеком. И что бы ни случилось, я всегда буду помнить о вас, – помолчав, протянул ей ещё банку сгущённого молока и шоколад. – Вот, возьмите тоже.
На бледных губах дрожала смешанная со слезами улыбка. Что доброго видела от жизни эта бедная женщина? Разве что детские годы, проведённые рядом с любимым отцом. А потом война, война. Кровь, грязь, смерть… А ведь не ожесточилась, не огрубела душой, как иные «амазонки». Что-то нежное и ранимое хранила в себе прапорщик Тоня, а кто знал об этом? Кто видел под невзрачной оболочкой красивую душу? Хотелось что-то ласковое ещё сказать, а язык огрубелый не находился. И пора было прощаться…
– До свидания, Тонечка. Постарайтесь поправиться, я очень прошу вас, – наклонился Арсентьев, поцеловал шершавую руку.
Удивилась Тоня, как-то по-детски посмотрела на руку:
– Рук мне никогда не целовали… – и чуть приподнявшись, – Ростислав Андреевич!
– Да, Тонечка?
– Пожалуйста, наклонитесь ко мне. Один раз…
Арсентьев склонился к самому лицу Тони, и она коснулась губами его щеки:
– А теперь прощайте, Ростислав Андреевич! – прошептала. – Берегите себя!
– И вы, Тонечка, берегите себя. До свидания.
С нелёгким чувством покидал Арсентьев госпиталь. Мучительно думалось о судьбе Тони, о судьбе всех, оставляемых на произвол большевиков. И не хватало злости на бездарность верхов, не сумевших загодя озаботиться эвакуацией. В вестибюле замешкался у небольшого зеркала, ища задёвавшиеся куда-то папиросы. Бросил взгляд на своё отражение, усмехнулся с горечью. Траурный марковский мундир, сохранённый в чистоте и порядке, несмотря ни на что. Сильно побитая сединой голова. И странно седина легла, неравномерно. Часть шевелюры черна ещё оставалась, а другая – снега белее. Словно нарочно под форму… А погоны – полковничьи уже. Когда-то – мечта заветная! И так страдалось от задержек в чине! А теперь… Что были теперь эти полковничьи погоны? И даже – генеральские? Прошлогодняя листва… Армия уходила в вечность. Белый Юг агонизировал последние часы. И всё ничтожным становилось перед этой катастрофой.