– Прости, пожалуйста. Мама, и ты прости… Все осатанели… Иногда мне кажется, что я схожу с ума.
– Ты тоже прости меня, – вздохнула Анфиса. – Ты, конечно, прав… Просто мне очень страшно. За детей, за маму, за Демида. Кажется, уехала бы на край света. Да некуда! – махнула рукой, ушла, устало отмахиваясь от дёргающего её за подол малыша.
Мать обняла Алексея за плечи, уткнулась лицом в его лохматые, спутанные волосы:
– Бедные вы, бедные… Что ж с вами будет? Куда вы пойдёте? Я свой век прожила, и помереть бы спокойно. Да с каким сердцем помирать, зная, что детей не на счастье, а на муки оставляю? У нас весь дом солдатиками занят. Молоденьких совсем много. Один нашего Матвейки едва ли старше. Бабушка, говорит, дай поесть чего-нибудь… У них же, наверное, тоже матери, сёстры… И не знают даже, живы ли они. Это не ты, сыночек, с ума сходишь, а вокруг всё в тартарары летит. Отец-то наш, покойник, предвидел это. А мы ещё не верили, помнишь? А он, Евграфьюшка, всех нас зорче был.
Причитала старая, роняла горячие слёзы. Никогда прежде не говорила мать так. Всегда в голосе её воля звучала, твёрдость. А теперь совсем по-старушечьи бормотала, гладила морщинистыми, пропахшими духовитой выпечкой руками сыновнюю голову.
– Ты на Анфиску не взыщи. Замучилась она. Я-то совсем никудышная стала, весь дом на ней. Она у нас теперь – большуха. Матвейка помощник на радость нам вырос. Только изболелись мы: как бы не забрали в солдаты! Пропадём ведь тогда! Вот, она и сорвалась.
– Я понимаю, – отозвался Алёша. – Я сам виноват. А где Демид? Мне бы повидать его.
– Да должен прийти вот-вот. Отозвали в соседний дом к исповеди. Беда и с ним тоже… Большаки-то священников не любят. А те, что из местных зуб на него давно имеют. Вот, вы уйдёте, а они придут. И что-то будет с нами? Деревня-то наша осиротела. Почти ни одного дома нет, откуда бы война эта проклятущая не вырвала кого-нибудь. Красных ли, белых ли… Все ведь люди! Вот, и дружка твоего закадычного, Давыдку, в бою, говорят, убили.
Алексей вздрогнул, чуть не поперхнувшись куском. А мать не заметила, продолжала:
– Хоть и красный был, хоть и не любил нас, а жаль всё же. Молодой парень был. Жил бы себе, трудился, детишек рожал… Как отцы-деды. Зачем смерть свою искать пошёл?
На Алёшино счастье в это время вернулся Демид, и неприятный разговор прервался. Алексей осторожно снял с плеча материнскую руку, попросил:
– Мне бы с Демидом наедине словцо сказать…
Мать понимающе закивала:
– Конечно, сыночек. Поговорите. А я пока в дорогу тебе сберу чего-нибудь.
Ушла старая, ногами шаркая, голову седую клоня и бормоча что-то. В доме было шумно, все комнаты заняли набившиеся в него бойцы, лишь одну оставили хозяйки за собой и детьми. Да, вот, ещё закуток уступил добрый полковник вдруг приехавшему хозяину, каковым и не ощущал себя Алёша в отчем доме. И никогда-то не ощущал, а теперь и подавно. Он отсел от стола, прижался щекой к грячей печной стене, скосил взгляд на Демида, устало сидевшего на краю стула. Клевал носом отец Диомид. Знать, сильно натрудился. Но всё же отметил, редкую бородку теребя:
– Переменился ты, Алёшка.
– Не побреешься да не помоешься с моё – ещё не так переменишься.
– Да я не о том. Глаза у тебя другие стали.
– Неужто? И что же ты, батюшка, у меня в глазах читаешь?
– Тяжко тебе, вот что. Ты с войны не таким пришёл. А за эти полтора года переменился. Обожжённый ты какой-то. Молился-то давно, чай?
– Давно, Демид, давно. Не помогает! Тебе хорошо! Сидишь здесь… Жена с ребятишками под боком. Тепло, светло. Тебя не душат, и ты никого не душишь. Благодать! Только молись! Живёшь, как Божья тварь. А мы там, как твари, Богом отвергнутые, друг друга грызём.
– Ты, Алёшка, со мной, как со священником, говорить хотел, или как с роднёй?
– А и так, и так. Исповедоваться по форме не буду. Не готов… – Алексей закурил, забыв о том, что отец Диомид на дух не терпит табачного дыма. А тот не подал виду, не поморщился даже, лишь руку к виску приложил: голова разболелась.
– Ты, Демид, знаешь, что Давыдку убили?
– Слыхал, как же.
– А знаешь, кто его убил?
Демид поднял на Алёшу свои кроткие, тихие глаза, проронил:
– Ты?