— Представляешь, огромные солнечные печи. Это колоссально! Решение энергетической проблемы в общечеловеческом масштабе. Вот рискнул на один проект. Это уж в моих скромных возможностях.
Ей послышалась фальшь в словах о скромных возможностях. Ведь наверняка думает наоборот. И тешится этим. Любуется собой!
— Сотый проект. А девяносто девять предшествующих лежат в папках?
— До времени, дождутся своего часа.
— Да-да. Гениальные предвидения Циолковского пригодились через пятьдесят лет.
— Смейся, смейся. — Он попробовал посадить ее на колени, но она гибко уклонилась. — В моих домах люди будут жить значительно раньше. Ну, может, не в моих… Но в подобных… В лучших.
— Город солнца! Кампанелла!
Он с искренним сожалением развел руками:
— Какой из меня Кампанелла!
— Василий, — Ирина села на стул, посмотрела ему в глаза, притененные абажуром лампы. — Я понимаю… Это прекрасно… было бы прекрасно, если бы… ну хоть немного ближе к реальности… Тяжелые колесницы едут по мостовой… Если бы какая-нибудь практическая польза. Людям… и тебе. Польза не ради удобств, мебели и ковров, ты знаешь, я к этому равнодушна. Но ты посмотри, куда уходит жизнь… Год за годом капают, как вода из крана. Дети забавляются, но они знают, что это игра… — Она отметила, что говорит словами Ирши, и покраснела. Она рассказала о мечте Тищенко Сергею, понимала, что выдает чужую тайну, но это получилось как-то само собой, ей тогда хотелось поднять Тищенко в глазах Сергея, возвеличить его, а вышло наоборот. И теперь вот повторяла слова Ирши. — Ну зачем это тебе? — сказала поспешно, стараясь замять свою бестактность.
— Когда-то ты этим интересовалась, — упрекнул он. — И Кампанелла тебе нравился.
— Как фантастический рассказ это действительно интересно.
Он почему-то раздражал ее этими домами, ей казалось, что он выдумывает их нарочно, чтобы противопоставить себя другим — Сергею, ей самой. Мог бы выбрать какое-нибудь иное, как теперь говорят, хобби, строил бы скворечники или рисовал пейзажи. Теперь ей самой казалось странным, что она совсем недавно с интересом рассматривала его дома с солнцеулавливающими крышами. Просто у нее тогда не было ничего своего, она полагалась на его талант, на его волю, и Тищенко навязывал ей свои взгляды на жизнь. А могла и не поддаться его влиянию, жить иначе. Как именно, она не знала, но по-другому. Ей представлялось шумное общество в их доме, и она в центре. Она и теперь посещала всякие вечера, и хоть редко, а приглашала в дом художников, поэтов, Василий Васильевич слушал их, но при всяком удобном случае убегал к своим солнцеулавливающим крышам. Он говорил, что ему скучно, лучше потратить время на Сенеку, Монтеня или Достоевского. Со временем поэты и художники перестали приходить. А ей надоела его фантастика.
— Да с чего ты взяла, что это фантастика! — Он слегка рассердился и от этого вновь загорелся спором. — Фантастика — это то, что происходит сегодня. Пьем нефть, как волы брагу. Еще и восторгаемся этим. И уголь выгрызаем из земли, — то, что природа припасала веками, съедим за сто лет. Лет через пятьдесят настанет горькое похмелье. Не найдем угля даже для буржуйки.
— Уже атом расщепили…
— Атомная, химическая энергия ведут к нарушению теплового баланса, загрязняют планету. Как ты не понимаешь! А тут перед нами носитель высокопотенциальной энергии. Нужно только усилить плотность потока солнечных лучей. Найти способ изменить угол падения… Солнце — источник всего живого, нас самих, нашей радости, любви, наконец совести… Оно чистое, как слеза младенца…
Мысленно сравнила самого оратора с младенцем: в этой его одержимости действительно было что-то детское. Сказала терпеливо, но упрямо:
— Солнце где-то там, в небе, а мы на грешной земле. Может, лет через пятьдесят кто-нибудь и вытащит на свет божий твои чертежи. Но наука теперь шагает так быстро… Будут новые решения. Технически более совершенные.
— Возможно, — согласился он, — твоя правда: технически… Но архитектурно…
— Я тебя просто не понимаю. Все-таки зачем?
— А если мне хорошо? — Он посмотрел ей в глаза. — Если мне это интересно? Я хожу и думаю…
— И утешаешься тем, что когда-нибудь твои прожекты оценят и используют? — спросила Ирина с той насмешливой прямотой, которая всегда нравилась ему. Ирина никогда не кривила душой, могла спросить о чем угодно, и на нее не обижались. Он иногда краснел за нее, но чаще гордился. Он и сам привык прямо смотреть людям в глаза, понимал, что не все умеют ответить тем же, ошибался, но никогда не раскаивался, снова и снова шел напрямик со своей правдой; иногда оставались после такого общения неудовлетворенность, горечь, и тогда Ирина смеялась над ним. Плохих людей для нее просто не существовало, она как-то интуитивно умела отыскивать только хороших, в разговоре с ними у нее не было запретных тем, а уж с ним, Тищенко, и подавно. Но сейчас в этой ее прямоте было что-то другое: не пытливость, а чуждая ей практичность.