Ирша вдруг стал очень серьезным, на его высоком лбу привычно залегли глубокие морщины. Залегли слишком рано, она давно отметила это. До сих пор разговор был своего рода игрой: за абстрактными понятиями они уходили от личного, касающегося только их двоих, оба немного рисовались друг перед другом, ну если не эрудицией, то, по крайней мере, широтой взглядов и интересом к миру, в котором отводили и себе немалое место, а теперь она шла напрямик. Он не знал, что сказать.
— Такая женщина, как вы, может очень нравиться. Вы решительная, порывистая, какая-то особенная, с причудами.
— С ветерком в голове, хотите сказать?
— Нет… эксцентричная.
— Это следует принять как комплимент?
— Я не закончил. Но только до свадьбы, то есть до семейной жизни.
— Вы имеете в виду кухню, неумытых детей, сцены ревности? Но ведь Тищенко не жалуется.
— Так он и сам немного того… Как и вы.
— Ну и похвалили! А не боитесь, что расскажу мужу?
— Рассказывайте.
— Я о вас думала иначе. Давайте сядем, устала что-то.
Они сели на лавочку. По стволу ели неторопливо подвигалась вверх синица-поползень, простукивала коротким клювом кору.
— И что же еще? — все так же полушутливо спросила она.
— Вы много раз влюблялись…
— Да вы просто Мессинг. — Ей и в самом деле стало немного не по себе. — Обо мне хватит. Поговорим лучше о вас. Могу представить, скольким девушкам вы вскружили голову. Может, еще и в школе…
— Увы, ни в школе, ни в институте, — сказал он, и на его серые глаза словно надвинулась тень.
— Почему же? — Она смотрела серьезно и заинтересованно.
Он ударял носком ботинка в твердо утрамбованную землю, стараясь отколупнуть красный, отшлифованный подошвами камушек.
— Не знаю, как вам объяснить. В школе я ходил в чунях. Вы знаете, что такое чуни? Знаете. Все наше село ходило в красных чунях. Поехали мы как-то на соревнования, а там над нами стали смеяться… Вся команда в красных чунях, это же смешно, не правда ли? Чуни — очень удобная обувь. Но на вечеринки все парни и девушки приходили в сапогах. У меня же их не было, и я поджимал ноги под лавку. Сами понимаете, тут уж не до танцев… — В его глазах застыло странное выражение, то ли и в самом деле его растревожило это воспоминание, то ли он скрывал что-то от нее. — Когда я поехал сдавать вступительный экзамен, мама насыпала мне две корзины груш. Две большие плетеные корзины превосходных груш. На мне были солдатские галифе. На коленях заплаты… И мама сказала: продашь груши, купишь себе штаны и ботинки. А я… забегался, закрутился с экзаменами, и груши сгнили. Они стояли у меня под кроватью в общежитии.
— Так и не купили?
— Купил позже. Туфли парусиновые. Зимой я их наяривал гуталином. И брюки полушерстяные. Не знаете, что это такое? Одна нитка шерстяная, десять простых. А на третьем курсе у меня началась любовь. С землячкой, студенткой пединститута. Черненькая такая, смуглая, как цыганочка. И звали ее… Ириной. Три или четыре вечера мы ходили по-над Днепром молча. И боялись взглянуть друг на друга. А потом… Я пригласил ее в кино. Ребята в общежитии посоветовали: прежде всего возьми ее за руку во время сеанса. Мы и вправду держались за руки. А фильм был «Скандал в Клошмерле». Вы видели этот фильм?.. Как в городе построили общественный клозет…
— Видела, видела, — кивнула с улыбкой Ирина. — И что же вы?
— Разбежались в разные стороны. Боялись после этого посмотреть друг другу в глаза. Так и окончилась наша любовь.
Рядом с ними прошла женщина с коляской, и они замолчали. В их шутливое настроение влилась серьезная нота, и оба почувствовали, что эта минута, это молчание все больше и больше их сближает. Думали друг о друге, понимали, догадывались об этом и боялись чего-то. Каждого радовало, что смутился не он один, но и другой тоже. И в этом не было и намека на что-то грубое — только деликатность и стыдливость, которые сближают сильнее объятий.
Ирша скользнул по ней взглядом, на миг задержавшись на груди, и тут же потупился, покраснел. Она тоже покраснела. Это был взгляд не женолюба, опытного дамского угодника, но и не мальчика, любующегося девушкой восхищенно и безгрешно. Так ей казалось. И снова его взгляд мягко, обняв ее с головы до ног, как бы теплой волной прокатился, обдал жаром. Ей стало так хорошо, отрадно, но и страшно.
А он сидел, опустив голову, и больше не отваживался поднять на нее глаза. Но сердцем, умом, всем своим существом знал, что сейчас в ней что-то решается серьезное и важное, и хотел, чтобы решилось, и не хотел.
— Вы помните, где мы впервые встретились? — вдруг засмеялся он. — В Лавре. Я тогда только пришел в институт. В отдел Приворотько… Тогда организовали экскурсию. Но вы приехали отдельно, не в автобусе. И ходили с двумя девушками. Такая строгая, компетентная.
— Как-как? Почему компетентная?
— Вы все объясняли. И про маятник Фуко, и про могилу Столыпина, и про ковнировский корпус. Со мной еще был Вечирко. Когда стали спускаться в пещеры, Вечирко затянул басом что-то по-старославянски, и кто-то сказал: «Вот и дьякон-экскурсовод пришел».
Ирина засмеялась.
— Дьякона помню.
— Дьякона помните, а меня нет, — вздохнул он.