Я буду спать, изредка выныривая на звук барабана «ммара! ммара!», но вскоре этот саундтрек сменится чем-нибудь из хип-лайф, хит-парадными Дэдди Лумбой, Ар-Ту-Бис или Офори Омпонсой, напоминающими о чоп-баре, где мы заседали с Кваме и Абеной, потягивая пиво «Star» под сиреневое мигание цветомузыки.
О заправке «Shell», где отоваривались водой и телефонными картами, и заправщик Баду всякий раз говорил, что запишется ко мне на прием, не потому что был болен, а просто так — чтобы доктору было приятно. О девушках из Такоради со смешными именами Love и Charity, учившихся в университете Кейп-Коста по специальности «поставщик продуктов питания», тайком расспрашивавших меня про семейное положение Кваме и посылавших ему записки с намеком на матримониальные планы. О другом чоп-баре, где справляли день рождения Абены, а потом гуляли по ночному Кейп-Косту с ней и ее подругой Пэт, покупали келевеле[86] у уличных торговцев, и навстречу нам шли молодые люди, тоже парами или кучками, и, сливаясь с этим народным гуляньем, я испытывал чуть ли не подростковый трепет, как в пятом классе, когда дружба с сердцеедом Костиком обернулась возможностью «гулять с девчонками», с Юлькой Жарковской и Ксюшей Султановой, салютуя автомату с газировкой, бочке с квасом и остальной атрибутике ностальгии-точка-ру. Как давно это было? И на каком языке? С некоторых пор друзья и соседи по московскому детству в моих снах оказываются англоязычными, а люди из нынешней жизни — наоборот. И тем и другим не хватает слов, и, погружаясь в безъязычье, память призывает на помощь мотив, музыкальную паузу, бред моментальной рифмовки.
Вечер наступает внезапно: в шесть часов не было и намека на угасание, а к семи уже окончательно стемнело. В этом особенность экватора. Резкость световых переходов. Между тем время суток, чей свет ассоциируется у меня с Эльминой, — это именно сумерки. Воздух, переполненный детскими голосами, запахом дыма, однообразным ритмом песта, толкущего фуфу, кудахтаньем кур. «Кейп-Кост, Кейп-Кост, Кейп-Кейп-Кейп-Кейп!» — выкрикивает зазывала, высунувшись из проезжающей мимо тро-тро. «On your mark! Get set! Go!»[87] — командует телевизор, транслирующий спортивное соревнование. «Аномаа! Кесье! Кроу!»[88] — вторят дети, занятые катанием велосипедного обода с помощью палки. Пахнет пальмовым маслом, сушеной рыбой, забродившей кукурузной мукой. Со стороны залива собираются тучи.
«Какая завтра у нас ожидается погода?» Пожимает плечами: «Очена на эбеше…»[89] Прогноз погоды — это «для беленьких», так же как беспрестанное фотографирование жизни. Так же как и туризм. Если африканец отправляется в другую страну, то только в качестве переселенца. Любой отъезд — надолго, если не навсегда. Отсюда — столь щепетильное отношение к ритуалу сборов и проводов, ко всему, что с этим связано.
И отсюда же, возможно, безошибочная логика словообразования: существительное
Тропический воздух кажется непреодолимым. Как будто все время дышишь предвестьем грозы или предчувствием лихорадки. Все дело в незащищенности, стало быть — в свободе. Свобода — угроза момента. Взгляд, брошенный туда, где тебя не будет. Как бы санкофа наоборот. Это в детстве казалось: можно избежать чего угодно, если только заранее четко представить себе, как оно будет. Где то, чего с самого начала ждешь и боишься? Ближе и ближе. При том что нигде.
— Долго я спал?
— Куда уж дольше. — Нана прикрепляет пакет с физраствором к торшеру в моей бриджпортской квартире. — Эк тебя развезло… Хорошо, хоть вовремя догадался позвонить Оникепе.
— Разве я звонил?..
Вместо ответа Нана достает из кармана сложенный вчетверо лист бумаги; развернув, демонстрирует его на манер иллюзиониста. Прижимает к листу ладонь, обводит ее фломастером, как это делали в детстве, и, положив лист — рисунком вниз — мне на грудь, поясняет: «Грелка».
По ту сторону Сахары