Каждое утро, начиная с семи часов, женщины, навьюченные больными детьми и предметами розничной торговли (дитя — на спине, товар — на голове), занимали очередь у окошка регистратуры. К половине девятого очередь превращалась в толпу и те, кто еще час назад стоял в двух шагах от цели, теперь оказывались в задних рядах. Оттесненные наплывом, они вставали на цыпочки, чтобы издали заглянуть в недосягаемое окошко. Убедившись, что в окошке по-прежнему пусто, издавали причмокивающий звук, выражавший крайнее недовольство. «Куафье! Эдьен на уооном джуэне хо? Уово аниву? Уово
Фельдшер Бен — тот, что толковал мне про «марлялию», — испарился в первый же подходящий момент, бросив с порога заведомое «меба сеэсеи»[42]. Только его и видели. Теперь я делил кабинет с тетушкой Бретой, молодящейся толстухой с безостановочной мимикой и волосами, заплетенными в мелкие косички. Медсестра с тридцатилетним стажем, Брета вышла на пенсию три года назад, а еще через год вернулась в клинику на добровольных началах.
— Врачей-то у нас нет, — объясняла она, виновато разводя руками.
— То есть как нет?
— А вот так. Нету, и всё. Одни фельдшера да медсестры. Нам еще три года назад обещали прислать доктора из Кейп-Коста, до сих пор ждем. Ну вот, теперь зато ты приехал.
— Это что же, я единственный врач на всю Эльмину?
— Ампа, пап'a. Уо нкоаа[43].
Мы сидели за одним рабочим столом, друг напротив друга, и тянули медкарты из общей стопки. Основная часть доставалась Брете: за то время, которое требовалось мне для осмотра одного пациента, Брета успевала осмотреть пятерых. Иногда она обращалась ко мне за консультацией.
— Пап'a!
— Тетя Брета!
— Имеется пациент со свинкой… Амоксициллин?
— Почему амоксициллин? Зачем?
— Ама ти но…[44]
— Но ведь свинка — вирусное заболевание.
— А-а… Ну и что тогда, артеметер?[45]
Время от времени до окружной администрации доходили слухи о печальных последствиях Бретиной «терапии». Однако администрации было недосуг разбираться, а сама Брета сокрушалась, но не теряла веру в свое призвание. Все, чего ей недоставало по части медицинских познаний, она добирала воспитательной работой. Гроза чумазых школьников, вечно врывавшихся в кабинет без почтительного «мепаачеу»[46], и нерадивых мамаш, вечно обращавшихся за помощью на три дня позже, чем следовало, Брета нравоучительствовала urbi et orbi, то и дело срываясь на крик, стуча кулаком по столу или хватаясь за стоявшую рядом швабру. Разумеется, в этих эскападах было немало игры на публику, но рано или поздно поборница чистоты нравов и вправду выходила из себя, распалялась не на шутку — зачастую без всякого повода. «Буэ уэнум нэ каса!»[47] — орала Брета, отчего страдавшая заиканием школьница заикалась еще больше, а ее подбородок, отчаянно дергавшийся в речевых потугах, дрожал всё мельче — вот-вот заплачет.
— Тетя Брета, хватит!
— Извини, пап'a, не хотела тебя пугать.
В те благословенные минуты, когда Брета не бушевала и не выставляла провинившихся пациентов за дверь, она преимущественно жевала. «Брета дье, опэ лайф, оди нэнум»[48], — подтрунивала медсестра-практикантка Абена, которая и сама-то была всегда не прочь подкрепиться. Каждое утро, пока долготерпеливая очередь виляла растущим хвостом перед окошком регистратуры, эти двое запирали дверь кабинета и с церемониальной неспешностью выставляли принесенный из дому завтрак: оладьи из бобовой муки или пряную кашу со странным названьем «Том Браун». По пятницам Брета стряпала также «бриби соронко»[49], а однажды — по случаю дня рождения Абены — приготовила даже праздничное «ато» из толченого ямса с пальмовым маслом, яйцом и вяленой рыбой: ганский эквивалент именинного пирога. Извлекая из сумки многочисленные кульки и промасленные свертки, она превращалась в сущую Пульхерию Ивановну: казалось, ничто на свете не доставляет ей большего удовольствия, чем закармливать нас с Абеной своими деликатесами. «Фа какра био, пап'a, вунху брибья тэсэ уэи уо Америка, о-о…»[50]