«Поездка в санях за город была очень приятной, — вспоминал Гинцбург, — но местность, по которой мы ехали, была скучна и пустынна. Кучер указал мне видневшийся вдалеке дом Верещагина; дом одиноко стоял на высоком холме, открытом всем ветрам, высокий, деревянный, построенный в русском стиле. Вот куда забрался этот дикарь, чтобы быть подальше от назойливых посетителей…
Верещагин, в домашней серой куртке и мягком картузе, показался мне очень простеньким и добродушным, совсем не таким, каким я его обычно видел в сюртуке, застегнутом доверху. Мы вошли в мастерскую. В ней ничего не было такого, что напоминало бы его парижскую мастерскую с ее коврами, перьями, шкурами и чучелами. Я очутился здесь в помещении, похожем на огромный бревенчатый сарай: ни материи, ни обои не закрывали бревенчатого сруба и торчавшей между бревнами пакли. Всё было устроено крепко, хорошо и без всяких претензий на художественность и уют. Только на полу был разостлан огромный текинский ковер. Мы подошли к окну, и тут я увидел большую картину: Шах-гора, освещенная багровыми лучами заходящего солнца. Казалось, что этими лучами была освещена вся мастерская. Стены точно исчезли, одна Шах-гора торжественно возвышалась над всем. И я понял тогда, почему художник не обращал внимания на украшение и обстановку мастерской: он всего себя отдал картине, она сейчас была сосредоточием его жизни, и рядом с ней всякие декорации и украшения были бы назойливы и ничтожны…» [405]
Не любивший многолюдных застолий и особенно банкетов в свою честь, Верещагин при этом, несомненно, имел тягу к публичным выступлениям. На выставках в России и за границей он охотно давал комментарии к своим картинам, нередко выступал и с лекциями — и в Европе, и в США. Большой аудитории он не боялся. Его тяготило нечто иное — когда о нем начинали забывать. Вероятно, именно стремлением напомнить о себе было продиктовано обращение художника к Стасову с просьбой посодействовать в организации в Петербурге благотворительного вечера, в котором Василий Васильевич мог бы принять участие и выступить перед публикой. К поискам подходящего зала подключились, по просьбе Стасова, его сестра Надежда Васильевна и ее подруги по женскому движению, входившие в общественный «Дамский комитет». После анализа предложенных ему вариантов Верещагин остановился на зале Петербургской городской думы, вмещавшем около восьмисот человек. Поскольку текст выступления в думском зале подлежал утверждению цензурой, Василий Васильевич переслал Стасову конспект с не лишенным иронии собственным комментарием: «Представьте всё цензуре как „философские заметки из путешествий и войн“, чтобы не заподозрили желания обличать, чего у меня и в уме нет, — всё самоневиннейшее… инспекторнейший из инспекторов не найдет ничего» [406].
Содержание своего выступления (особо отметив, что будет говорить, а не читать по заранее составленному тексту) Верещагин изложил следующим образом:
«Впечатления поездки, 25 лет тому назад, по китайской границе. Впечатления: города Чугучака, разрушенного при восстании дунган против китайской власти; запустение — дикие козы, дикие свиньи, одичалые собаки…
Коллекция черепов. Изменения в черепе и в костях, неизбежность изменения организации человека в смысле уступки животной стороны интеллектуальной. Разрешение вопросов войны в будущем; когда войны могут прекратиться. Две стороны войны. Прусские авторитеты об этом вопросе… Мораль войны. Наблюдения в битве. Чувство самосохранения и как оно сказывается. Что такое предчувствие. Важность хороших офицеров. Доктора, сестры милосердия и их преданность делу. Пленные и помощь им. Несколько слов о покойном брате Сергее Васильевиче, убитом под Плевной, — ничего, кроме невиннейших заметок про путешествия и войны» [407].