В своей следующей статье из Нью-Йорка, через три недели после открытия выставки, Мак-Гахан отмечала, что интерес к картинам «великого русского», как многие теперь именуют Верещагина, не ослабевает. В корреспонденции говорилось: «Размеры газетной статьи не позволяют привести хотя бы некоторые выписки из всех тех восторженных, хвалебных, длинных отзывов о Верещагине и картинах его, которые появляются даже в таких влиятельных и распространенных органах печати, как Harper’s Weekly Churchman (религиозная газета). Independent, Epoch, Critic…» Мнение «Critic» всё же приводилось: «Все, посещающие выставку, волей-неволей становятся русофилами… Его гений построен на таких широких основаниях, что для него не существует условностей… Колоссом высится он поверх их — как вершины Гималаев высятся поверх облаков. Подобно своим собратьям на литературной арене, подобно Гоголю, Толстому, Достоевскому, Верещагин производит великие творения свои не ради искусства, но ради человечества вообще и в особенности ради русской „народности“… Верещагину есть что оповестить миру — и он это оповещает так, что весь мир приостанавливается и внимает ему» [356].
Пока американцы знакомились с картинами Верещагина, сам художник знакомился с Америкой, и о своих впечатлениях он рассказал впоследствии в газетных заметках, публиковавшихся под рубрикой «Листки из записной книжки», и в очерках, увидевших свет на страницах журнала «Искусство и художественная промышленность». Он признавался, что Нью-Йорк его поразил, и попутно делился наблюдением о том, как воспринимали этот город многие европейцы: «…Во всех читанных до того времени описаниях и слышанных рассказах сквозило точно желание старшего брата подтрунивать над младшим, его обгоняющим и, пожалуй, во многом уже обогнавшим».
Американская пресса, успевшая еще до открытия выставки прожужжать читателям все уши о том, что их посетила европейская знаменитость, вероятно, немало способствовала его популярности. Русский художник был принят на самом высоком уровне. В Вашингтоне он удостоился короткой аудиенции у недавно избранного президента США Гровера Кливленда. Сам прием оставил у художника хорошее впечатление: церемония, писал он, «проста и непритязательна — нет ни расшитых лакеев, ни ожидания с перешептыванием». Впрочем, долго разговаривать с президентом не пришлось — сказав гостю несколько общих фраз, тот раскланялся. «Дел у него, видимо, было по горло, — заметил Верещагин, — потому что рукава были засучены» [357].
Василий Васильевич был принят, как он писал, в «лучшем клубе Вашингтона» на правах почетного гостя и познакомился там с некоторыми видными представителями местного общества — племянником Наполеона I полковником Патерсон-Бонапартом, генералом Шерманом и др. «Генерал Шерман, — вспоминал художник, — один из героев войны Северных Штатов с Южными, несмотря на свою деревянную ногу, обошел со мной и показал все здания Капитолия, богато украшенные мрамором» [358].
Гостя из России свозили к знаменитому изобретателю Томасу Эдисону, оборудовавшему свои мастерские недалеко от Нью-Йорка. Тот продемонстрировал Верещагину одно из своих технических чудес — фонограф и с полной уверенностью говорил, что очень скоро с его помощью можно будет уже без шумовых помех воспроизводить разные записи — речей государственных деятелей, концертов, опер… Практичный американец доверительно делился с гостем своими планами и надеждами: «Пока это только любопытно, но скоро будет искусством, и я возьму за эту штуку пару миллионов». Эдисон рассказывал художнику, что писатель Марк Твен, его большой друг, полюбил эту «штуку» и теперь, заезжая сюда, в случае отсутствия хозяина наговаривает на фонограф различные забавные новости, а самому изобретателю после возвращения домой доставляет немалое удовольствие прослушать всё сообщенное ему первым юмористом Америки.
Одну из отличительных черт американцев Верещагин усмотрел в чрезвычайно развитом в обществе культе денег. «Там, — писал он, — есть ужасное обыкновение определять цену человека величиной его капитала — про незнакомого спрашивают: „Что он стоит?“ Отвечают, например: „500 000 долларов, но два года тому назад он стоил миллион“. Такой прием определения людей нам, европейцам, мало симпатичен» [359].
Подметил Верещагин и распространенную в Америке любовь к «большому, грандиозному». «Один весьма приличный господин, — вспоминал художник, — говоривший искренне и серьезно, выразился в беседе со мной так: „Мы, американцы, высоко ценим ваши работы, г. Верещагин; мы любим всё грандиозное: большие картины, большой картофель…“» [360]. К счастью, большинство посетителей выставки в Нью-Йорке подходили к оценке картин русского художника всё же с иными критериями.