Жена мистера Стэннарда вот уж тридцать лет как скончалась, и паб стал для него смыслом жизни. Старые приятели заходили каждый вечер, сообщали, кто родился или умер, кто вступил в брак, у кого неприятности с полицией или домовладельцем. От него требовалось подытожить разговор фразой типа «Что ж, очень мило; дай Бог им счастья» или «Беда не приходит одна». Всякий раз подобные замечания казались в его устах исполненными высшего смысла и значения. Его жизнь складывалась в сиюминутную последовательность теплых золотых вечеров — голубые клубы табачного дыма, терпкий, сладковатый, густой запах пива, пробковый круг для «дротиков» на стене перед стойкой, неумолчный гул разговоров. В его памяти все дни были на одно лицо. Отпуска он себе не позволял. В августе отправлял дочь Гвен (она была у него буфетчицей) с зятем на неделю в Маргит и, поднапрягшись, управлялся в пабе один. Если он чего и боялся, так только закона, который и без того довольно запутан в части, касающейся питейных заведений, а мистеру Стэннарду внушал еще больший ужас, ибо он знал за собой старый грех: в ранней юности его судили за мелкое браконьерство. В тот единственный раз, когда ему грозило изъятие лицензии, он вел себя как лицо заведомо виноватое — то краснел, то бледнел, заикался и не мог внятно ответить на самые простые вопросы. Его запросто бы лишили лицензии, когда б не вмешался местный инспектор полиции, который успешно взял ведение дела в собственные руки. По мнению полиции, заявил инспектор, «Кривая калитка» содержится лучше всех пабов в округе, а мистер Стэннард ведет торговлю спиртным весьма осмотрительно и ответственно. Инспектор чуть ли не обвинил викария церкви святого Варнавы в клевете и лжесвидетельствовании (викарий был служителем высокой церкви [16], а инспектор — баптистом).
Получив повестку заседать в суде присяжных, мистер Стэннард впал в глубокое уныние. Его охватил совершенно бессмысленный ужас, и он просидел три вечера кряду, молча забившись в угол. У него совсем разладилось пищеварение. Он пил только сильно разбавленный джин и мятную воду и наотрез отказывался вступать в разговоры. А однажды рискнул бросить паб на Гвен и Фреда, а сам весь вечер просидел в одиночестве в маленькой задней комнате у камина, погруженный в невеселые мысли. Полиция да суды — от них не жди ничего хорошего, они уж постараются выставить тебя дураком. Он уныло разглядывал диван, набитый конским волосом, висящую над ним в рамке фотографию покойной жены; на него мало-помалу нахлынули воспоминания, и он успокоился. Долли умерла перед самой войной, в конце 1913-го. Через два месяца их сын Джим отплыл в Австралию, а Гвен была тогда совсем маленькой. Он подумал о сыне Джиме, которого с тех пор не видел. Хороший мальчик, и преуспел, молодец. У него трое сыновей, чьи фотографии вместе с фото невестки мистер Стэннард поставил на каминную полку. Джим ежегодно поздравлял его с днем рождения, а он писал сыну на Рождество короткие трудные письма, медленно водя с нажимом карандашом и ставя в конце — «Твой люб. отец Дж. Стэннард». Он редко сообщал о чем-то, помимо здоровья членов семьи и положения дел в торговле. Всемирная история представала в его письмах как бы увиденной сквозь толстое дно стеклянной пивной кружки. Так, 1916 год был описан следующим образом:
«Доброе пиво становится доставать все трудней и дважды у меня кончались запасы. Как я понимаю, при таком положении Дел у нас может быть настоящая нехватка и придется отказывать Клиентам».
1917 был годом, когда «… старые наши Клиенты заглядывают редко, а которых мы так вообще не увидим, что очень печально. В Пабе полно женщин, пьют не хуже мужчин и пьют все подряд, но тут уж не до вкусов, а чем удается разжиться — так по ценам, ты не Поверешь».
1918: «Как кончилась Война все очень радовались и Пили Много, то есть когда б было что пить; меня заставили Открыть в одиннадцать и скоро все как есть выпили, и то же самое по всем Пабам в округе».
Скоро уж сорок лет, как он хозяин паба, подумалось ему. И четверть века без Долли. Даже память о ней подернулась дымкой. Он вспомнил о своем детстве и юности в Суффолке; картины тех лет почему-то проступали в памяти с отчетливой резкостью. Высокие живые изгороди и проселки с разъезженными колеями. Уолберсвикская церковь, представавшая в воспоминаниях огромной развалиной, целым собором, над уцелевшим приделом которого немногочисленная паства возвела крышу и использовала для служб. Но в первую очередь лошади, собственность родовитой семьи, жившей в роскошном особняке, где он тогда был в услужении. В те времена об автомобилях никто и не слышал. Он попытался представить, какие тогда были дороги. Кучи конского навоза. Никаких машин, тишину нарушали только цокот подков и звон бубенцов. А какое покрытие было на главных дорогах? Нет, не помнит. Но резкий восхитительный дух, идущий от лошадей, и запах кожи — это в памяти отложилось.