Марте почему-то вспомнился случай из ее девичьей жизни. Ей шел еще только пятнадцатый год, когда в помещичье имение, где она работала прислугой, приехал сын помещика Карл, окончивший пехотное училище. Марта и раньше подмечала, что он неравнодушно посматривает на нее. Теперь же Карл вовсе не давал проходу. То ущипнет за руку, то потреплет за волосы. А однажды, когда в доме никого не было, полез целоваться. Она не могла стерпеть нахальства этого самодовольного, пропахшего пудрой и духами офицера. Хотя непослушание и грозило увольнением со службы, она, нисколько не задумываясь, влепила сынку помещика звонкую пощечину. О, она никогда не забудет, как ему было стыдно! Он стал красным, как вареный бурак, и тут же вылетел из спальни.
Вот такое же чувство стыдливости охватило сейчас и ее. К нему примешалось отчаяние (это была последняя надежда получить работу), и она, не выдержав, заплакала.
Майор подал стакан воды.
— Выпейте. Успокойтесь. Ну!
Потом он расспросил о дочери, о том, как жили в последний год при Гитлере, поинтересовался, чем занят теперь муж, и, о чем-то подумав, сказал:
— Хорошо! Мы примем вас на работу. Уборщицей. В гостиницу офицеров. Вы согласны?
— О герр майор! Я так рада! Так рада… Вы истинный человек. Вы…
Майор протянул на прощание руку.
— Желаю вам счастья, Марта Пипке! — И улыбнулся своими грустными глазами.
Под впечатлением этого разговора с русским майором Марта и уснула в ту майскую ночь.
Еще не просыпались птицы, еще сонно дремали под серым пологом неба березы, а воинский эшелон, идущий из Германии на восток, уже всколыхнулся. Около зеркала, поставленного на перекладину вагонной двери, заглядывая через плечи и головы, торопливо скреблись сразу пятеро солдат и пожилой ефрейтор. Лысый, с родинкой на макушке сапер приспособился у лезвия лопаты. Усатый старшина уже побрился, опрыскал себя одеколоном и теперь яростно начищал полой шинели созвездие медалей. В ход пошли щетки, иголки, чистые подворотнички.
Скоро граница. Родина. Россия.
Быстро бегут последние километры. И вот уже нырнул в зеленую вязь моста паровоз, кинулись навстречу старушки-ракиты, дохнуло хмелем черемух, росных берез.
Здравствуй, земля родная! Нет тебя милее. Нет чище воздуха твоих полей. Нет синее неба твоего.
По рукам пошли фляжки, кружки, выворачивались вещевые мешки с припасами съестного, сбереженного к этому красному дню. Подхриповато, с торопливой одышкой грянули гармошки, загремели по вагонам песни… То разудалые, подмывающие ноги, то грустные, щемящие сердце.
Не все возвращаются домой. Тысячи солдат остались в сырой земле, на чужбине, тысячи полегли здесь, на границе. О них даже и в сводках толком не сообщили. Дали всего несколько строк. «На Белостокском и Брестском направлениях после ожесточенных боев противнику удалось потеснить наши части прикрытия и занять Кольно, Ломжу, Брест». Но сколько перестало биться в этом «потеснении» чистых, верных сердец! Где они, те люди, с последней обоймою патронов прикрывавшие Кольно, Ломжу, Брест?
Старшина первой роты Максимов, которого солдаты любовно и просто звали Максимычем, долго сидел молча, не начиная завтрака, зажав в кулак усы и глядя на проплывающие перелески, песчаные холмы, болота. Потом, подгоняемый нетерпеливыми взглядами солдат, отяжелело встал и поднял свою самодельную кружку.
— Выпьем, хлопцы, за тех, кто первым вот тут… — он кивнул на высотки, — принял на себя непосильный удар. За тех, кто не дожил до нашего дня. За пропавших без вести. За безымянных героев сорок первого!..
Все встали. Походные кружки столкнулись над головами. Кто-то тяжело вздохнул:
— Вечная память им…
— А нам урок на всю жизнь, — добавил старшина и первым выпил все, что было налито в кружку.
Помолчали. Но недолго. От радостного чувства, что вот наконец-то и на своей земле, все в вагоне развеселились, заговорили. Только один, прошедший всю войну, солдат Иван Плахин сидел отчужденно на нижних нарах и, понурив голову, молчал. К нему с кисетом в руках подсел старшина.
— Закуривай, Иван Фролович. Хорошая махорочка.
— Только что курил.
— Еще за компанию. Вижу, что-то приуныл. С чего бы?
— Да так, пустяки, — отозвался нехотя Плахин.
— Ну, а все же? — не отставал Максимыч.
Плахин грустно улыбнулся, невсерьез сказал:
— Да думаю завтра смертоубийство совершить.
Старшина знал, что Иван Плахин не из таких, кто идет на это, и потому также в шутку спросил:
— И кого же надумал прикончить? Полицая или старосту? Из бывших, имею в виду.
— A-а, на кой они хрен сдались, — крякнул Плахин. — Их и без меня могила найдет. Я по другой линии месть решил учинить. По женской.
— Ну, это на тебя не похоже.
— Похоже не похоже, а сразу троих и прикончу. Жену, тетку и тещу.
— Это за что ж ты их кончать собрался? — свесил с нар голову солдат Решетько. — Чем же они тебе досолили?
— А это уж дело мое. Личное, так сказать. И я отчет давать тебе не намерен.
— Э-э, нет, брат, — прицепился Максимыч. — Как говорится, назвался груздем, полезай в кузов. Давай-ка выкладывай, что у тебя. Начнем с жены. За что так возлютовал на нее?
— Долгий сказ.