СЭМ. Кимберли, ты в порядке?
КИМБЕРЛИ. Кажется, да. Но я никогда более не буду прежней. По-моему, я не смогу дальше придерживаться философии Альберта Швейцера.
МИССИС ДЖЕКИЛЛ. О чем он пел в последней песне?
ЛЕГХОРН. Я, наверное, расплачусь, когда все расскажу. Никогда не думал, что курица сможет меня так растрогать. В современном курином бизнесе есть место для капельки сентиментальности, поверьте мне. Он пел о том, что надлежит сделать с его останками. Просил зажарить их, завернуть в кулинарную фольгу и пожертвовать детскому дому.
МИССИС ДЖЕКИЛЛ. Первый бескорыстный поступок за всю его жизнь.
ЛЕГХОРН. Ну что же, теперь мы все — участники этой истории, и репутация колледжа, какая бы она ни была, зависит от нашего решения. Согласны зажарить его?
ВСЕ. Да!
ЛЕГХОРН. Согласны завернуть его в фольгу?
ВСЕ. Да!
ЛЕГХОРН. Согласны отдать его детскому дому?
ВСЕ, КРОМЕ МИССИС ДЖЕКИЛЛ. Нет.
МИССИС ДЖЕКИЛЛ. Воздерживаюсь.
ЛЕГХОРН. Одна воздержалась. Думаю, мы приняли мудрое решение. Позволить сиротам есть курятину, полученную таким способом, неприемлемо с точки зрения морали современного христианского общества. Будущие поколения могут думать иначе. По результатам голосования выносится решение: жареную курицу похоронить в безымянной могиле как можно скорее. Мы должны будем забыть об этом происшествии, ибо огласка помешает притоку студентов и сбору пожертвований в пользу колледжа, а также поставит в тупик окружного прокурора.
ХОР
ПОКЛОННИК НАЦИСТОВ, ОПРАВДАННЫЙ В УБЫТОК
В другой главе я уже упоминал о штормах, бушевавших в голове Джека Керуака. Я знал его, или, точнее, он был непознаваем, ближе к концу его жизненного пути. Разумеется, я жалел Джека и прощал все, что он делал, когда в голове его гремел гром и сверкали молнии.
Но тут случай иной: речь пойдет о писателе, которого омерзительные мысли не просто посещали иногда, но который свои омерзительные мысли воплощал в жизнь и которого, как неоднократно и очень убежденно говорили мне люди, невозможно простить. Многие не могут его читать не потому, что говорится на конкретной странице, а из-за непростительных вещей, что этот человек писал или говорил в целом.
Он, всеми презираемый старик, военный преступник, и сам часто говорил в той или иной форме, что не собирается оправдываться, что прощение он счел бы худшим для себя оскорблением со стороны невежд.
Я бы ему не понравился. Я уверен в этом, ведь он вообще не пылал любовью к человеческим существам. Он любил свою кошку, таскал ее с собой, как ребенка.
Он считал себя как минимум ровней лучшим писателям современности. Мне рассказывали, что он как-то упомянул Нобелевскую премию: «Все эти навазелиненные жопы Европы уже получили ее. А моя где?»
И все же я, безо всякой надежды на финансовую выгоду и прекрасно понимая, что многие решат, будто я разделяю его тошнотворные идеи, попытаюсь показать, что этот человек заслуживает добрых слов. Мое имя теперь крепко связано с его именем — на обложках трех недавно изданных последних его романов, «Из замка в замок», «Север» и «Ригодон», написано: «Предисловие Курта Воннегута-мл.».
Предисловие ко всем трем книгам одинаковое. Вот оно:
Он обладал отвратительным вкусом. При всех преимуществах своего образования — выучился на врача, много путешествовал по Европе, Африке и Северной Америке — он ни единой фразой не намекнул людям своего уровня, что он тоже человек с положением, джентльмен.
Он, казалось, не понимал этих аристократических рамок и условностей, унаследованных или приобретенных, которые придают литературе особый шарм. Мне кажется, он перешел на другой, более высокий и более кошмарный уровень литературности, отбросив увечный словарь благородных дам и господ, воспользовавшись вместо него более полным языком горького, битого жизнью босячья.
Все писатели в долгу перед ним, равно как и те из читателей, что интересуются жизнью во всей ее полноте. Его нарочитая грубость показала нам, что учтивость скрывает от нас половину жизни, животную, звериную половину. После такого ни один честный писатель или рассказчик не захочет быть вежливым.
Селина хвалили за особый стиль. Сам он постоянно издевался над многократным повторением пунктуационного фокуса, который, как почерк, делал узнаваемыми страницы его книг: «Я и мои троеточия… мой вроде как оригинальный стиль!.. любой настоящий писатель скажет вам, чего они стоят!..»