– Что ж, если крик помогает от вымирания, – пожалуйста, кричите на меня. Вам эта мысль еще причиняет боль, вот вы ее и отвергаете; но у меня у самого она уже превратилась в мертвящую уверенность, – я вижу, чувствую, знаю: народ наш сыграл свою роль и должен кануть в вечность, как и предки его, – авары все эти, гунны, печенеги. И сейчас, посмотрите, как мало мадьяр у нас в городах, торговых центрах покрупнее. Лучшие, знатнейшие, богатейшие только по карте и представляют себе, где она, эта Венгрия, и без малейших колебаний готовы сменить национальную спою принадлежность. Природные мадьяры расползутся все мало-помалу по дворам степным да поскотинам – хотя и оттуда выживут их хозяева покрепче; позалезут в долги, поразорятся… При первом же столкновении с цивилизацией дворянство наше под сень своих допотопных установлений уползает. Не варвары теперь уже венгров поглотят, а цивилизация. Да и что там у них есть такого, чт'o она им сулит?
– Верные сыновья есть! – возразил Миклош звучным своим, грудным голосом.
– Хорошо сказано, Миклош, – одобрил Иштван, пожимая ему руку. – Я бы даже сказал:
– Ну да, вино там, пшеница…
– И это уже кое-что. Есть, значит, чем прокормиться, а это ослабнуть не даст. Правда, как раз из-за достатка мозгами не требуется шевелить, духовные способности развивать, хотя мадьяр ведь – на все руки мастер. Заставь нужда, он чудеса будет творить при разнообразных дарованиях своих. Все идеи прогрессивные воспримет, в ногу с прогрессом пойдет, ни в чем самым передовым нациям мира не уступит. Новая жизнь начнется, снова кровь закипит в его жилах, и, отложив в сторону меч, которым отстоял он некогда Европу, мадьяр покажет, что все средства ему по плечу, коими честь, пользу и добрую славу снискать можно, будь то резец ваятеля, кирка рудокопа, кисть живописца или отвес строителя, – все, чем только люди высоких стремлений дышат и горят. И я думаю, нарождения их у нас ждать недолго.
– А главное, о чем позабыл ты, – вставил Миклош, – дипломатическое поприще откроется пред ним, а ведь, согласись, у последнего нашего провинциального судьи больше государственного ума, нежели у первого самого…
Тут он умолк, чувствуя, что хватил уже через край.
Рудольф улыбнулся такому задору и, облокотясь, оборотился к Иштвану.
– Ему я и отвечать не хочу, – сказал он, – указывая на Миклоша, – а то еще в болото бросится сгоряча, с него станется. Но сказанное тобой – мои же слова, в обратном только выражении. Если мадьяры расстанутся с исконным своим укладом, свыкнутся с новыми обычаями, скроенными по мерке новых представлений, они ведь собой перестанут быть. Да, к новой жизни они воскреснут, но для старой умрут. Могут стать народом счастливым, но только не венгерским, – чем к другим нациям ближе, тем дальше от самого себя; рифмоплеты да музыканты бродячие – это еще не национальная жизнь. О государственных мужах лучше уж умолчу, а то Миклош меня побьет.
– А между тем одно лишь слово, одно понятие – и всем спасеньям и колебаниям конец. Слово это:
– Прекрасно. И кто же будет первоапостолом всех этих священных пожеланий? Ведь кому-то надо начать, пример подать, святой национальный дух не снизойдет сразу на несколько миллионов.
– Кто? A capite foetet piscis,[103] – те, у кого больше всего заслуг в прошлом, пороков в настоящем и долгов перед будущим: венгерские аристократы.
– Жаль, что я хохотать во все горло не умею, – сказал Рудольф, – очень уж повод подходящий. Да где же они, эти венгерские аристократы?
– В большинстве за границей; но ты, надеюсь, не станешь отрицать, что если прах отчизны они отряхнули с ног, то сердец своих не прозакладывали?
Рудольф чуть заметно улыбнулся.
– Ты что же, миссионер? Хочешь отступников патриотов опять в лоно истинной веры вернуть и объезжаешь мир, сзывая их домой?