— Разумеется, — живо ответила она. — И прежде всего целая армия рабов нужна олимпийской богине, вроде меня. Так что берегитесь меня!
— Почему?
Я сам испугался той смелости, с которой у меня вырвалось это «почему». Она же нисколько не испугалась; у нее только слегка раздвинулись губы, так что стали видны маленькие белые зубы, и потом проронила вскользь, как будто дело шло о чем-нибудь таком, о чем и говорить-то не стоило:
— Вы хотите быть моим рабом?
— В любви не бывает никакого равенства, никакой рядоположенности, — ответил я с торжественной серьезностью. — Но если бы я мог выбирать — властвовать или быть подвластным, — то мне показалось бы гораздо более привлекательной роль раба прекрасной женщины. Но где же я нашел бы женщину, которая не добивалась бы влияния мелочной сварливостью, а сумела бы властвовать в спокойном сознании своей силы?
— Ну, это-то было бы не так трудно, в конце концов.
— Вы думаете?
— Ну, а я, например, — она засмеялась, откинувшись назад. — У меня талант — быть деспотицей, — необходимые меха у меня тоже есть… Но сегодня ночью вы вполне серьезно меня испугались?
— Вполне серьезно.
— А теперь?
— Теперь — теперь-то я и начинаю бояться вас по-настоящему!
Мы встречаемся ежедневно, я и — Венера. Много времени проводим вместе, завтракаем в моей увитой жимолостью беседке, чай пьем в ее гостиной, и я имею возможность развернуть во всю ширь все свои мелкие, очень мелкие таланты. Для чего же я учился всем наукам, для чего пробовал силы во всех искусствах, если бы оказался не в состоянии развлечь маленькую хорошенькую женщину…
Но эта женщина — вовсе не такая уж маленькая, и импонирует она мне страшно. Сегодня я попробовал нарисовать ее — и только тут отчетливо почувствовал, как мало подходят современные туалеты к этой камейной головке. В чертах ее мало римского, но очень много греческого.
Мне хочется изобразить ее то в виде Психеи, то в виде Астарты, сообразно выражению ее глаз — одухотворенно-мечтательному, или же этому наполовину изнемогающему, наполовину опаляющему, утомленно-сладострастному, но ей хочется, чтобы это был ее портрет.
Ну, хорошо — я одену ее в меха.
О, как мог я сомневаться хотя бы на минуту! Кому же и идут княжеские меха, как не ей?
Вчера вечером я был у нее и читал ей «Римские элегии». Потом я отложил книгу и начал говорить что-то свое. Она, кажется, была довольна — даже больше: она буквально приковалась глазами к моим губам, грудь ее часто вздымалась.
Или мне это только показалось?
Дождь меланхолически стучал в оконные стекла, огонь по-зимнему уютно потрескивал в камине, — я почувствовал себя у нее так по-домашнему, на мгновение я утратил всякую почтительность по отношению к этой прекрасной женщине и поцеловал ее руку, и она позволила мне это.
Тогда я сел у ее ног и прочитал маленькое стихотворение, которое я написал для нее.
Ну — и так далее! На этот раз мне действительно удалось пойти дальше первой строфы, но по ее повелению я отдал ей в тот вечер это стихотворение, и так как копии у меня не осталось, то сегодня, делая выписки из своего дневника, я могу припомнить только эту первую строфу.
Странное чувство я испытываю. Едва ли я влюблен в Ванду, — по крайней мере, при первой нашей встрече я совершенно не испытал той молниеносной вспышки страсти, с которой начинается влюбленность. Но я чувствую, что ее необычайная, поистине божественная красота мало-помалу опутывает меня своей магической силой. Не похоже оно и на зарождающуюся сердечную привязанность. Это какая-то психическая подчиненность, захватывающая меня медленно, но с тем большей полнотой.
С каждым днем я страдаю все глубже, а она — она только улыбается этому.
Сегодня она сказала мне вдруг, безо всякого повода:
— Вы меня интересуете. Большинство мужчин так обыкновенные — в них нет порыва, поэзии; в вас есть известная глубина и воодушевление и — главное — серьезность, которая мне по душе. Я могла бы вас полюбить.
После недолгого, но сильного грозового ливня мы отправляемся вместе на лужайку, к статуе Венеры. Всюду над влажной землей поднимается пар, облака его несутся к небу, словно жертвенные воскурения; над нашими головами раскинулась разорванная радуга; ветви деревьев еще роняют капли дождя, но воробьи и зяблики уже прыгают с ветки на ветку и так возбужденно щебечут, словно очень чему-то радуются. Воздух напоен свежими ароматами. Через лужайку трудно пройти, потому что она вся еще сырая и блестит на солнце, словно маленький пруд, над подвижным зеркалом которого высится богиня любви, — а вокруг ее головы кружится рой мошек и, освещенный солнцем, кажется каким-то ореолом.
Ванда наслаждается восхитительной картиной и, желая отдохнуть, опирается на мою руку, так как на скамьях в аллее еще не просохла вода. Все существо ее дышит сладостной истомой, глаза полузакрыты, дыхание ее ласкает мою щеку.