Взгляд на внешний мир и людей «издалека, глазами “Неутешного горя” или чего-то в этом роде» не мешал Ерофееву быть по-детски смешливым. «Один раз мы до того с ним досмеялись, что уже не могли остановиться, – вспоминала Лидия Любчикова, – я ему показала палец, он закатился, перегнулся, прижал руки к животу, уже болевшему от смеха. Для него очень характерно было так смеяться – практически ни от чего, как в детстве – все смешно. Я в нем много видела ребяческого, наивного, нежного»[34]. «В небольшой группе, пока еще не начиналась попойка, он был очень смешлив. Я сам это видел много раз», – подтверждает Андрей Архипов. И он же свидетельствует: «По “природе” Ерофеев был совершенно здоровый тип, сангвиник. Чисто физически он был намного сильнее и привлекательнее “среднего”. Эта привлекательность впечатляла. Если потом ее забывали ради чего-то “внутреннего”, то это была большая ошибка наблюдателя». «Веня был веселый. Худшее, что он мог сказать о человеке: “Совершенно безулыбчивый” – вспоминает Марк Гринберг. – А сам он как-то замечательно улыбался. Слово “веселый”, надо, конечно, уточнить. Он был совсем не из тех, кто в обществе сыплет анекдотами, хотя вполне мог ценить это в других… Нет, в нем было прекрасное сочетание готовности видеть смешное, улыбаться. Он не так уж много смеялся – скорее именно улыбался, но как бы на грани смеха. Меня эта улыбка завораживала, почти на бессознательном уровне, этого не передать. Какой-то я в ней чувствовал особый знак внутренней музыкальности». С нежностью вспоминал об улыбке Ерофеева и его младший друг Сергей Филиппов: «У него потрясающей была улыбка. Сначала вот тут вот уголки глаз начинали улыбаться, а потом это доходило до губ, и он всегда немножко как-то… Ну, знаете, вот человек, который рот сдерживает, чтобы не расплыться в полной улыбке. Ну, может быть, это была и такая… ну… отрепетированная, я не знаю, модель улыбки. Но всегда она была абсолютно искренна и очень такая, что называется, “лучезарная”. Вот. Всегда такой кусочек солнышка, да, появлялся – разгорался»[35].
При всей свойственной ему закрытости и даже некоторой отчужденности, Ерофеев был совсем не прочь поболтать с симпатичными ему людьми. «Мы проговорили несколько часов. Уже и автобусы пошли, и чай заваривался несколько раз, а Венедикт не спешил уходить», – вспоминает Елена Игнатова[36]. «Когда он чувствовал себя комфортно, он был интересным собеседником, он включался. По моим детским ощущениям у меня нет впечатления, что он был человеком, замкнутым в алкогольном угаре», – рассказывает Алексей Муравьев.
Даже, казалось бы, бесспорное суждение о том, что Ерофеев всячески избегал «хороших слов» и «мыслей» на самом деле нуждается в серьезном уточнении. «Он огорчался не всяким “хорошим словом” (или “мыслью”), – пишет Андрей Архипов, – а только таким, которое не было, как говорится, выстрадано. Серьезному собеседнику (подлинно серьезному) он никогда бы не попенял на “мысли” и “слова”. Как-то раз Ерофеев сказал: “Какая гадость. Был вчера в гостях; там все говорили, и каждый начинал словами «Моя концепция такова…»”. Ну конечно, гадость. Но гадко не желание отчетливости (“концепция”), а напыщенность, непережитость слов». «Мне было тогда семнадцать лет – я был молодой совсем. И мы с Веней разговаривали каждый день, – вспоминает Сергей Шаров-Делоне. – Обсуждения литературы, жизни, людей, ситуаций. Я должен сказать, что в силу, видимо, того, кто меня воспитывал – мои бабушка с дедушкой, которые дореволюционные сильно, я был очень сильный консерватор в литературе. И мое понимание литературы более-менее современной – абсурдистов, например, – все это возникло благодаря Вене[37]. Когда он просто заставлял: “Подожди, подожди, подожди. Ты, прежде чем говорить «нет», посмотри вот на это”. Подсовывал чтение и обсуждал со мной. Мое восприятие литературы в огромной степени – от него. От него – не в том смысле, что это его взгляд, а оттого, что он заставил на это посмотреть, убедил на это посмотреть»[38].
В больших компаниях Ерофеев почти всегда бывал молчаливым, но окружал он себя людьми с видимым удовольствием и роли немногословного верховного арбитра на античном пиру не чурался. Многие вспоминают о любимой позе Ерофеева во время шумных застолий и возлияний: он, как правило, «возлежал», «подперев голову кулаком» (из воспоминаний Игоря Авдиева[39])[40], и внимательно созерцал происходящее. «Я не лежу, а простираюсь», – отметил Ерофеев в записной книжке 1965 года[41]. Он часто отказывался от активных проявлений собственной воли, позволяя жизненному потоку полностью захватить себя, и наблюдал за непосредственно касающимися его событиями с любопытством