Впрочем, костер, причем настоящий, должен был, собственно, пылать на гребне кальдеры; но Сказкин исчез.
Сказкин сбежал.
Сказкин не поддержал попавшего в беду человека!
Один…
Львиная Пасть простиралась так широко, что лунного света на все ее пространство не хватало. Я видел лишь часть заваленного камнями берега и теряющиеся в полумраке черные базальтовые стены. Краббен (я чувствовал это) таился где-то неподалеку.
«Сказкин, Сказкин!..» – с горечью повторил я.
Окажись фал длиннее, не позарься Сказкин на гречневую крупу Агафона, я сидел бы сейчас за столом и писал подробный отчет об увиденном.
Морской Змей! – это ли не открытие?!
Но фал оказался коротким, выход из пещеры заблокировал притаившийся в водах Краббен, а Серп Иванович позорно бежал с поля боя!
«Сказкин, Сказкин!» – с горечью повторял я.
Сказкину я мог простить все – его постоянные преувеличения, его мелкие хищения, его вранье, его откровенное неверие в прогресс и науку, его великодержавность и гегемонизм по отношению к Агафону Мальцеву. Я мог простить Сказкину даже его испуг. Но прыгать по гребню кальдеры, глядя, как его начальника гонит по галечнику морское чудовище, прыгать по гребню и с наслаждением вопить, как на стадионе: «Поддай, начальник! Поддай!» – этого я Сказкину простить не мог.
А ведь Сказкин и вопил, и свистел! А ведь Сказкин бросил меня! Он даже не удосужился развести на гребне костер!
Не для тепла, конечно. Что мне тепло? Просто для утешения!
Ушел, сбежал, скрылся Серп Иванович.
Остались Луна, ночь, жуткое соседство Краббена.
Из призрачных глубин, мерцающих, как экран дисплея, поднялась и зависла в воде непристойно бледная, как скисшее снятое молоко, медуза. Хлопнула хвостом крупная рыба. Прошла по воде зябкая рябь.
Краббен умел ждать.
«Не трогай в темноте того, что незнакомо…» – вспомнил я известные стихи.
Не трогай!
Я забыл эту заповедь, я коснулся мне незнакомого, и вот результат – мой мир сужен до размеров пещерки, зияющей на пятиметровой высоте источенной ветрами базальтовой стены.
Ни травки, ни кустика, ни муравья.
Один…
Печальный амфитеатр кальдеры поражал соразмерностью всех своих выступов и трещин. Вот, казалось мне, притаилась гидра, вот прячется черный монах в низко опушенном на лицо капюшоне, а вот лежит в темноте русалка.
«Сюда бы Ефима Щукина», – невольно подумал я.
Ефим Щукин был единственным скульптором, оставившим на Курильских островах неизгладимый след своего пребывания.
Все островитяне знают гипсовых волейболисток и лыжниц Щукина, все островитяне с первого взгляда узнают его дерзкий неповторимый стиль – плоские груди, руки-лопаты, поджарые, вовсе не женские бедра.
Но что было делать Ефиму?
Ведь своих лыжниц и волейболисток Ефим Щукин лепил с мужчин.
Разве позволит боцман Ершов, чтобы его молодая жена позировала скульптору-мужчине в одной только спортивной маечке? Разве позволит милиционер Попов, чтобы его юная дочь застывала перед малознакомым мужчиной в позе слишком, пожалуй, раскованной? И разве мастер рыбцеха Шибанов зря побил свою грудастую Виолетту, когда та, задумчиво рассматривая творения Щукина, неожиданно призналась, как бы про себя, но вслух: «Я бы вот у него получилась лучше»?
Ефим Щукин не знал натурщиц.
Ефим Щукин лепил своих волейболисток с мужчин, и мужики его профессиональные старания понимали – кто приносил пузырек, кто просто утешал: «Мотай на материк, Ефим! На материке баб навалом!»
Ночь длилась медленно – в лунной тишине, в лунной сырости и тревоге.
Иногда я задремывал, но сны и шорохи тотчас меня будили.
Я низко свешивался с карниза пещеры, тревожно всматривался: не явился ли из тьмы Краббен? Не блеснула ли в лунном свете его антрацитовая спина?
Нет…
Пусто…
Так пусто и тихо было вокруг, что я начинал сомневаться: да полно, был ли Краббен?
А то вдруг вторгался в сон Сказкин.