В поезде в соседнем купе оказался другой писатель, мнящий себя сатириком, но никогда не ссорящийся с властями — Леонид Ленч. Вот уж поистине слепец, который умудрился не заметить ничего необычного ни в дороге, ни затем в гостинице. В оправдание Ленча можно разве что напомнить о феноменальном умении Булгакова держать себя в руках и о том, что раскрывался он далеко не перед каждым. «Он был общителен, но скрытен», — свидетельствует один из близко знавших его людей.
Итак, словоохотливый Ленч ничего не заметил. «Вечерами обычно сидели допоздна в номере у Булгаковых. Эта идиллия продолжалась дня два-три». Хорошенькая идиллия! По словам Елены Сергеевны, «он почувствовал в первый же день на Невском, что слепнет». И сразу же еще до того, как срочно найденный профессор обследовал глазное дно и подтвердил худшие его подозрения, понял, в чем дело. Надеялся однако: вдруг пронесет? А вдруг?
Не пронесло... И тогда он вынужден был сообщить жене: «Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор». Она занесла эти слова в свой календарик, не очень понимая, как может быть так — сразу, ни с того ни с сего, но он, врач, знал: может...
«Имей в виду, самая подлая болезнь — почки, — предупреждал он своего друга Сергея Ермолинского. — Она подкрадывается, как вор. Исподтишка, не подавая никаких болевых сигналов. Именно так чаще всего. Поэтому, если бы я был начальником всех милиций, я бы заменил паспорта предъявлением анализа мочи, лишь на основании коего и ставил бы штамп о прописке».
Это говорилось задолго до Ленинграда и было не только предупреждением другу, а заодно и пациенту («Когда я заболевал, он спешил ко мне: любил лечить»), но и предсказанием собственной прежде всего участи.
Предсказание, как всегда у Булгакова, сбылось. Вняв совету профессора, возвратились в Москву и срочно вызвали сразу двух специалистов — по почкам и по глазам. Первым был Мирон Семенович Вовси, ставший спустя два года, уже во время войны, главным терапевтом Красной Армии, генералом медицинской службы. Осмотрев больного, он предложил немедленно положить его к себе в Кремлевскую больницу.
Булгаков отказался. А так как жена настаивала, шепотом напомнил ей, улучив момент, о давней ее клятве, что она не отдаст его в больницу и что он умрет у нее на руках.
В передней будущий генерал сказал провожавшей его супруге упрямого пациента: «Я не настаиваю, так как это вопрос трех дней». Приведя эти слова в письме к брату Булгакова, Елена Сергеевна добавила: «Но Миша прожил еще полгода».
В первый же день после возвращения из Ленинграда его навестил Сергей Ермолинский и не без удивления констатировал, что Булгаков был «неожиданно спокоен». Мало этого. Он, пишет Ермолинский, «последовательно рассказал мне все, что с ним будет происходить в течение полугода — как будет развиваться болезнь. Он назвал недели, месяцы и даже числа, определяя все этапы болезни. «Я, — признается мемуарист, — не верил ему, но дальше все шло как по расписанию, им самим начертанному».
10 октября обреченный писатель, настояв на приходе нотариуса, сделал завещание, согласно которому все, что принадлежало ему, и в первую очередь, конечно, авторские права, переходило после его смерти жене. Страшные головные боли мучили его, но временами отпускало, и тогда он диктовал поправки к «Мастеру и Маргарите». А случалось — и письмецо, причем вел в нем речь не о своей болезни, а... ни за что не догадаетесь, о чем. Вернее, о ком. Об Алексее Апухтине, родившемся сто лет назад. («Отчего я не родился сто лет назад», — сокрушался 27-летний Михаил Булгаков.) Вел речь не о стихах Апухтина, ставших знаменитыми романсами («Пара гнедых», «Ночи безумные, ночи бессонные...»), а о его прозе, которую ценил неизмеримо выше, особенно «Дневник Павлика Дольского». Незадолго до обрушившейся на него болезни он как раз перечитывал его.
Герой этой небольшой повести, напечатанной уже после смерти автора, — практически ровесник доживающего свои последние дни Булгакова, он болен, и врач считает его положение чрезвычайно опасным. «Если бы каждый человек хоть раз в жизни испытал то же, что и я, то есть явно почувствовал, что одна его нога была уже в могиле, то вражда совсем прекратилась бы между людьми». Эти слова умершего почти полвека назад писателя находили живейший отклик в душе его собрата по творчеству, который пока что оставался на земле, но был в могиле уже даже не одной ногой — обеими. «Корабль мой тонет, вода идет ко мне на мостик», — как написал он 10 лет назад брату Николаю. И добавил: «Нужно мужественно тонуть».
Он тонул мужественно. Не позволял, говоря словами из «Театрального романа», чтобы «жалкий страх смерти унизил» его.
Ложиться в больницу по-прежнему отказывался, но согласился на подмосковный санаторий «Барвиха». Здесь болезнь... нет, не отступила, но ненадолго ослабила свои тиски. «Обнаружено значительное улучшение в левом глазу, — сообщает он Алексею Файко. — Правый, более пораженный, тащится за ним медленнее. Я уже был на воздухе в лесу».