«У противоположной окнам стены, вправо от двери, стоял шкаф. С правой стороны этого шкафа, в углу, образованном стеною и шкафом, стоял Кириллов, и стоял ужасно странно, — неподвижно, вытянувшись, протянув руки по швам, приподняв голову и плотно прижавшись затылком к стене, в самом углу, казалось, желая весь стушеваться и спрятаться». Спрятаться от кого? От самого себя, несущего себе гибель, от этой теперь уже неизбежной гибели и от неизвестности, которая ждет его там, за чертой, куда он в угоду своеволия вознамерился шагнуть. Нигде больше у Достоевского не передан так ужас небытия, ужас вплотную приблизившегося исчезновения, как на этих страницах. Да и вообще в мировой литературе таких страниц немного. По художественной, по психологической мощи они сравнимы разве что с толстовской «Смертью Ивана Ильича». Кириллов в ожидании выстрела пребывает, если угодно, на своего рода Семеновском плацу, разве что Достоевский находился на нем отрезок времени, измеряемый минутами, а его герой — многими и многими днями. К тому же там, на реальном Семеновском плацу, на спусковой курок должны были нажать другие, а тут — ты сам.
«Бледность лица... была неестественная, черные глаза совсем неподвижны и глядели в какую-то точку в пространстве». Нетерпеливый Петр Степанович всеми своими действиями подгоняет, подталкивает Кириллова к роковой развязке, а тот все медлит, медлит и даже оказывает внезапное сопротивление, причем делает это самым невероятным образом.
«Затем произошло нечто до того безобразное и быстрое, что Петр Степанович никак не мог потом уладить свои воспоминания в каком-нибудь порядке. Едва он дотронулся до Кириллова, как тот быстро нагнул голову и головой же выбил из рук его свечку; подсвечник полетел со звоном на пол, и свеча потухла. В то же мгновение он почувствовал ужасную боль в мизинце своей левой руки».
Укусил... Укусил за палец! Это уже не человек — это уже получеловек, почти животное — вот во что превратился бесстрашный в своих умственных построениях доморощенный философ перед лицом вплотную подступившей смерти. Кажется, такое мог придумать, мог увидеть в гениальном прозрении лишь Достоевский, но нет, у него был в некотором роде предшественник.
За 45 лет до появления перед читающей публикой Кириллова, в начале 1829 года, Виктор Гюго опубликовал свой мгновенно ставший знаменитым «Последний день приговоренного к смерти», совсем небольшую вещь, которую три десятилетия спустя перевел на русский язык Михаил Михайлович Достоевский (видимо, по рекомендации брата Федора) и которую автор «Бесов» считал «бессмертным произведением». «Ради Христа, подождите еще минуточку, — взмаливается перед палачом приговоренный к смерти, — а то я не дамся, я буду кусаться!»
Герой Гюго грозится, что будет кусаться, герой Достоевского кусается... Камю в уже упомянутом «Мифе о Сизифе» так характеризует Кириллова: «Он по-детски простодушен и гневлив, страстен, последователен и чувствителен. От сверхчеловека у него только логика и навязчивая идея, весь остальной набор свойств — от человека. Однако это он сам говорит о своем божественном достоинстве. Он не безумец — либо безумен сам Достоевский».
Ну уж нет, Достоевский при всей своей экзальтированности, при всей своей болезненности отнюдь не безумен. Он экспериментирует над героями, но вовсе не над собой. Больше того, он даже не исповедуется устами своих персонажей, не показывает через них свои страхи, как это делает Толстой (в той же «Смерти Ивана Ильича»), а утаивает себя, скрывает, виртуозно уходит в тень. Мережковский совершенно прав, когда пишет, что «этому, по-видимому, столь нескромному, даже как будто жестокому и циническому разоблачителю чужих сердец — в высшей степени свойственно относительно собственного сердца... целомудрие». Чтобы убедиться в этом, достаточно прочитать его многочисленные (в разлуке практически ежедневно писал) и такие пространные письма Анне Григорьевне.
Какие это замечательные письма! В них проявляется не только целомудрие Федора Михайловича, но и его земная, такая трепетная забота о детях, о доме, о семейном достатке, который все-таки к концу жизни начал мало-помалу приходить. О быте... О том самом быте, к которому шагающий из угла в угол сутками напролет и довольствующийся почти одним чаем Кириллов совершенно равнодушен. Как, впрочем, и едва ли не все другие его герои. Никто из них не имеет вкуса к обыденной жизни, какой мы видим у толстовского Стивы Облонского, гончаровского Обломова или гоголевских старосветских помещиков. Все его главные герои живут на краю (Семеновский плац!) — на краю жизни или на краю смерти, что, кажется, одно и то же. А вот их создатель предпочитал места куда более благоустроенные. Пока его персонажи стрелялись, вешались, ломали жизнь себе и окружающим, Достоевский с помощью Анны Григорьевны (и под ее незаметным руководством) старательно и увлеченно вил семейное гнездышко.