Тем не менее, она ему отказала. «Помилуйте, как это можно!» Тут уже Тургенев цитировал ее, правда, устно, когда рассказывал другой женщине-доктору, Аделаиде Николаевне Луканиной, об этом эпизоде. Рассказывал, по словам Луканиной, «просто, спокойно, даже с юмором», но уже скоро в его голосе послышались слезы. «Я сам себе гадок, себе противен; зачем я живу, для чего — тряпка какая-то...» Может быть, безотчетно надеялся, что доктор Луканина не откажет ему в том, в чем отказала доктор Скворцова? Даже у живущей в доме гувернантки г-жи Арнольд, которая помогала ухаживать за ним, просил яду... Всё, обратите внимание, женщины. Но на сей раз женщин, в сердцах которых он так превосходно разбирался, не проняли его мольба и слезы. «Тряпка какая-то...» Можно представить себе, что стоило ему, пусть иногда, пусть в редкие минуты слабости сознавать себя таким — сознавать человеку, о котором сам Достоевский написал когда-то брату: «Поэт, талант, артист, красавец, богач, умен, образован, 25 лет — я не знаю, в чем природа отказала ему».
Теперь природа, когда-то столь щедрая к нему, отказывала своему любимцу в самой малости: не давала спокойно, без мук — без чрезмерных хотя бы мук — покинуть этот мир. Лишь иногда ненадолго отпускала в беспамятство, но потом возвращала. Зачем? Не затем же, чтобы выпрашивать яду — о яде больше не заговаривал — кое-что посущественней занимало его. Нужно было сказать — не важно кому, первому, кто попался на глаза — то важное, без чего он не мог уйти навсегда. «...Нельзя же умереть так, чтобы никто не знал», — как написал он когда-то в повести «Несчастная».
Таким первым попавшимся на глаза человеком оказался волею случая Жорж Шамро, зять Полины Виардо. «Веришь ли ты мне, веришь? — обратился вдруг к нему умирающий. — Я всегда искренне любил, всегда, всегда, всегда был правдив и честен, ты должен мне верить... Поцелуй меня в знак доверия».
Зять Виардо ни слова не понимал по-русски. Но приятель Тургенева князь Мещерский, со слов которого мы, собственно, и знаем об этой сцене, перевел сказанное, и француз Шамро выполнил последнее пожелание русского писателя.
«Потом, — пишет дальше Мещерский, — речи его стали бессвязны, он по многу раз повторял одно и то же слово с возрастающим усилием, как бы ожидая, что ему помогут досказать мысль и впадал в некоторое раздражение, когда эти усилия оказывались бесплодными, но мы, к сожалению, совсем не могли ему помочь».
Не мог помочь ему и спешащий в Буживаль художник Верещагин. Еще у парадного дворник предупредил его, что «господин Тургенев очень плох, доктор сейчас вышел и сказал, что он не переживет сегодняшнего дня».
Сегодняшний день — это вторник 3 сентября. В России еще было лето...
Верещагин поднялся наверх.
«Иван Сергеевич лежал на спине, руки вытянуты вдоль туловища, глаза чуть-чуть смотрят, рот страшно открыт, и голова, сильно закинутая назад, немного в левую сторону, с каждым вздыханием вскидывается кверху; видно, что больного душит, что ему не хватает воздуха, — признаюсь, я не вытерпел, заплакал».
Ля, художник Василий Верещагин заплакал, как когда-то заплакал, по собственному признанию, сам Иван Тургенев, описывая смерть своего героя Евгения Базарова.
Тут — между романом и жизнью — поразительные совпадения. Или, может быть, поразительные, хотя и не столь уж редкие в искусстве, прозрения?
«Базарову уже не сркдено было просыпаться. К вечеру он впал в совершенное беспамятство, а на следующий день умер».
Так все и было — словно свою собственную смерть описал. И, можно предположить, вложил в уста героя те самые слова, которые силился и не мог произнести, когда настал его черед.
Вот эти слова: «А теперь вся задача гиганта — как бы умереть прилично».
Гигант с этой задачей справился.
ДОСТОЕВСКИЙ.
НА СЕМЕНОВСКОМ ПЛАЦУ
Обычно писатели резервируют местечко для смерти где-нибудь в конце произведения, а вот Достоевский сплошь да рядом перемещает ее ближе к началу.
На первых же страницах умирает в «Униженных и оскорбленных» старик с экзотическим именем Иеремия Смит, что, собственно, служит пусковым механизмом сюжета. То же самое — в «Вечном мрке» и в «Селе Степанчикове». В последнем богу душу отдает генерал, причем смерть эта напоминает скорей фарс, нежели трагедию.
Своеобразным прологом к «Братьям Карамазовым» с его массивной философской конструкцией служит смерть старца Зосимы, а убиение старухи-процентщицы и ее сестры происходит уже в первой части «Преступления и наказания». Смерть, причем двойная, и здесь является пусковым механизмом, который приводит в действие роман. Но она не единственная — как в этом произведении, так и в других. Потом, ближе к концу повествования, либо в самом конце нередко умирает еще кто-нибудь. Таким образом, смерть, вначале звучащая своеобразным стартовым выстрелом, под занавес отдается своеобразным опять-таки эхом.
Так было и с самим Достоевским...
«Стартовый выстрел» прозвучал для него 22 декабря 1849 года; прозвучал — в переносном смысле слова, но мог и в самом что ни на есть прямом. Вот как это происходило.