Пареха бережно ее поднял, на странице, где томик раскрылся, две строки в стихах были подчеркнуты. Очевидно, книгой пользовались совсем недавно.
Пареха поднес ее к глазам:
— Что бы это могло означать? — произнес он вслух.
…Веласкес и Фуэнсалида брели извилистой улочкой на окраине Мадрида. С приходом весны друзья совершали такие прогулки довольно часто. С некоторых пор у Диего появилась идея написать несколько портретов людей из народа. Дон Гаспар де Фуэнсалида поддержал ее. И в поисках подходящей модели бродили они из квартала в квартал, заходили в полутемные погребки, где шныряли подозрительные личности, у которых нередко под складками рваных одежд угадывалась рукоятка навахи, а сквозь дыры плаща-мундира просвечивала вороненая сталь ножа.
В одной из харчевен, куда они зашли выпить по стакану прохладительного напитка, дорогу им преградила женщина, до бровей закутанная в паньолон — шелковую с длинною бахромою шаль, вышитую яркими цветами.
— Господин мой, — она протянула руку и коснулась шнурков на камзоле Веласкеса, — не спеши отказать бедной гитане. Мы с тобой дети одного края, вскормленные соками одной земли. Дай руку, не бойся, и Милагра тебе судьбу расскажет, советом поможет. Не думай, коль бедна цыганка, так и ждать от нее нечего. На ладони, среди сплетения линий, найду я и тебе раскрою тайны будущего.
— Так откуда я, скажи для начала, Милагра.
— Ты андалузец из города, что белой чайкою льет воду из широкой реки Гвадалквивир. Ты оттуда, где первой встречает солнце розовая башня, пришедшая к нам из веков. Ведь правду говорю?
— Правду. Слышишь, Гаспар, что говорит это чудо [44]?
Фуэнсалида засмеялся.
— Попытай счастья, Диего. Может, она тебе скажет то, что ты хочешь услышать.
Веласкес протянул Милагре ладонь. Она наклонилась над нею, что-то зашептала, словно в полусне..
— Линия жизни прямая у тебя, благородный сеньор. Бури и громы не страшны тебе, слушай старую Милагру. Только никак не пойму, не сеятель ты, не пахарь, а крепкая у тебя рука. Нет, не шпага сделала ее такой. Кто же ты? Вот линия славы, она бежит рядом с жизнью. Она переживет тебя, слава. Ты не беден, но как мало значит для тебя это! Скажи, не таись от цыганки, чего же ты хочешь от жизни? Все, что тебя окружает достойно названия счастья, твоя же мятежная душа не этого хочет, — она смотрела теперь ему прямо в глаза. Сверлящие точки ее зрачков, казалось, старались проникнуть в тайну жизни стоящего перед нею человека.
— Гадай дальше, Милагра, — обратился к цыганке Фуэнсалида. — Зачем задавать вопросы?
— Нет, господин, нет, хороший! Много в жизни своей видала я, уроженка Трианы, но таких линий не довелось, — она резко повернула голову к Веласкесу. Шаль упала ей на плечи, открыв лицо и голову. Высокие гребни скалывали на затылке пышные волосы цыганки. От этого она казалась молодой.
— Я художник, землячка, — улыбнулся ей дон Диего.
— Вот теперь я знаю, что означает это! — она водила пальцем по ладони, словно читая там одной ей видимый текст. Друзья смотрели на нее с интересом.
— Не будет в жизни тебе никогда покоя. Ты — парус, вечно надутый ветром свободы. Ждут тебя почести, слава, друзья и награды. Много еще страниц книги жизни заполнят твои годы. Все у тебя будет, кроме одного — спокойствия. Вот линия любви: Ты любишь, я слышу, как дрожит твоя рука. Но и это, что кажется тебе сейчас смыслом всей жизни, уйдет с твоей дороги. Будешь знать ты еще не раз слезы горечи от утрат, от боли, которую может дать лишь женщина…
Она поправила шаль, глаза ее, до этого горевшие каким-то пророческим огнем, вдруг потухли и стали похожи на угли, подернутые пеплом.
Фуэнсалида протянул цыганке небольшой красный кисет. В нем звенели монеты.
— Не благодари меня, господин хороший, — предупредила она дона Диего, — за это не благодарят.
Целый день ходил маэстро под впечатлением слов Милагры. «…Ты как парус, надутый вечно ветром…» «А где же мой берег и пристань? — думал он. — Где предел мечтам и желаниям?» Кто мог ответить на такой вопрос?
В тишине мастерской Альказара искал он утешения. Два полотна спешил окончить маэстро. По утрам Хуан Пареха приводил к нему в мастерскую двух старцев. Они степенно усаживались в богатые кресла и ожидали там своей очереди. Про себя дон Диего окрестил их философами, столько удивительного спокойствия было в их позах и поведении.
Как не вязался облик его «философов» с дворцовой обстановкой! Но мадридские бродяги принимали внимание художника двора его величества к своим особам с явным чувством собственного достоинства. Их не смущали богатые апартаменты. Именно это больше всего нравилось маэстро в них, такие черты он и старался перенести на полотно.