Когда в 1877 году Кох сделал первый шаг на пути, который впоследствии приведет его к открытию живого болезнетворного микроба – бациллы сибирской язвы, меня успели несколько утомить и разочаровать упорные, многолетние, но все же напрасные попытки прояснить листеровский антисептический метод хоть кому-то из моих знакомых американских хирургов. Именно поэтому портрет Роберта Коха, который я составил себе, был не лишен героических черт. Одно единственное личное обстоятельство – смерть моего сына Тома от неоперабельного тогда воспаления слепой кишки – отсрочило мою поездку в Германию, а именно в то самое местечко Вольштайн, где жил Роберт Кох.
Через два года вышла новая статья Роберта Коха, где он описал неизвестные до того бактерии, вызывающие смертельные раневые инфекции. Тогда образ его в моем сознании приобрел очертания еще более четкие. Каким же могучим и буйным был его ум, если при помощи невероятно простых экспериментов ему удалось доказать то, о чем Листер мог только догадываться! Какой же гений жил в нем, если ему удалось направить свет рампы на того самого «убийцу из темноты», невидимку, заклятого врага хирургов и пациентов! Какой же то был человек, если ему удалось таким вежливым и в то же время не терпящим возражений тоном указать всем тем, кто не мог или не хотел понять Листера, на их преступную слепоту.
С наступлением весны, в 1880 году, мой экипаж наконец загромыхал по булыжной мостовой главной улицы Вольштайна – Вайсерберг, которая очень немногим отличалась от ужасающих улиц в ее окрестностях. Я попросил остановить у дома доктора, над дверью в который красовался декоративный фронтон. Как раз там и держал свою практику Кох, общинный врач уездного городка. Мне пришлось немного подождать в гостиной, как однажды я уже дожидался у кабинета Листера. И здесь, как и за несколько лет до того в Глазго, хозяйка дома старалась утешить и ободрить меня. Эмми Кох, которой было, может, около сорока лет, усадила свою маленькую дочку Гертруду рядом с собой на скамеечку для ног. Она была совсем не похожа на Агнес Листер. Жена Джозефа Листера верила в своего мужа, и рядом с ней он день ото дня совершенствовался и развивался. Эмми Кох была женщиной мещанской натуры и, насколько я мог понять за первую четверть часа нашего монотонного, натянутого диалога, видела в исследовательской работе своего мужа враждебную всему ее быту сущность. Об открытиях Коха, о притягательности которых можно было судить хотя бы по тому, что они затянули меня в это убогое, провинциальное немецкое захолустье, она говорила неохотно и как-то сдавленно, что выдавало то ли ее ненависть, то ли страх, то ли смесь того и другого.
Она пожаловалась, что, как и меня, он все время заставлял своих пациентов ждать. В самом начале, по ее словам, практика у него была совершенно дивная. Но он запустил буквально все. Ее возмущало его непонимание и безразличие: ведь тем самым он обрекал свою семью на жалкое существование.
Чем дольше я ждал, тем более прозрачным становился для меня характер Эмми Кох, женщины, которая не осознавала всей важности работы своего мужа и не могла разделить его устремлений. Возможно, она чувствовала, что научная работа, которая так вдохновляла ее мужа, может увлечь его слишком далеко – в ту область, куда она никак не способна будет последовать. Поэтому работа Коха и сделалась предметом лютой ненависти его жены.
Много лет спустя, когда Кох навсегда порвал отношения с первой женой, которая «тяжким жерновом висела у него на шее», и когда я встретил его с его второй супругой Хедвиг во время их путешествия по Родезии, мне сразу же вспомнилось, каким мучительным сделала тогда мое ожидание Эмми Кох. Ее вздорные монологи заставили мое воображение нарисовать очень живую картинку, на которой ее одержимый муж, отделенный от меня всего несколькими стенами, разглядывал бактерии и ради них забывал остальной мир.
Но в конце концов в низком, устроенным на старомодный лад дверном проеме появился Роберт Кох, которому тогда едва исполнилось тридцать семь. Это был человек среднего роста, бледный, немного сутулый от продолжительного сидения. Лицо его было узким. На его продолговатой голове все еще оставались темные волосы, от самого подбородка начиналась взъерошенная борода, а воспаленные, обрамленные нездоровыми, красными веками глаза смотрели из-за маленьких грошовых очков. Он близоруко прищуривался, пытаясь получше разобрать мои очертания, рассеянный и недовольный, будто бы ему пришлось спуститься из некоего лучшего мира, будто бы на губах его застыл вопрос: чего же вы все от меня наконец хотите?