После службы мужики в чистых рубахах и бабы в нарядах всех великороссийских губерний отдыхали, устроившись прямо на земле. Развязывались узелочки, откуда доставалась нехитрая снедь: хлеб, луковица, репа, огурцы. За водой ходили к источнику возле Успенского собора, отстаивали очередь и напивались от души лёгкой троицкой водою, считавшейся целебною. Самые припасливые набирали её в баклажки, чтобы сохранить подольше, чтобы поделиться дома. А иные, медля отойти от тонкой струи источника, напоследок умывались и смачивали голову.
Обходили богомольцы все открытые церкви, ставили свечи в поминание живых и усопших, как своих, так и чужих, на помин которых дадены были гроши и копейки. Прикладывались к чудотворным иконам и мощам преподобного Сергия, преподобного Михея, бывшего в услужении у святого Сергия и очевидца явления святому Сергию Богородицы; святителя Серапиона новгородского, а если повезёт – к ларцу, в котором хранится кисть руки святого архидиакона Стефана, к камню от Гроба Господня.
Увязывали в узелки просфоры, освящённые в лавре крестики и иконки. Вновь устраивались возле своих, чтобы назавтра после заутрени двинуться в обратный путь. Не все брали с собою детей, ибо долог и труден был путь. Потому богомольцы с особенным умилением смотрели на деток, бегавших в своё удовольствие друг за другом, плескавшихся в обмелевшей речушке, игравших нехитрыми деревянными игрушками местной работы, кормивших непосед воробьёв и многочисленных лаврских кошек. Завязывались разговоры, как живётся у такого помещика, как у другого; странники рассказывали о Киево-Печерской лавре, о Валаамском монастыре, о дивных чудесах и угодниках Божиих. И слушалось легко, и дремалось легко под высоким ярко-голубым летним небом, по которому плыли себе потихоньку белые облака.
– Эх, благодать… – скажет мужик.
И точно, благодать в лавре и летом и зимою, когда храмы заносились снегом, монахи и богомольцы в тяжёлых тулупах, армяках и шубах ходили по дорожкам между высокими сугробами, и дымы от печей в пекарне и кухне тянулись прямо вверх. Минет зима, и снова заголубеет небо, заворкуют голуби на крыше семинарии, а чёрные ряды монахов всё так же будут тянуться на службу в храмы…
Письмо к отцу, начатое вчера, Василий уже не хотел продолжать после встречи с митрополитом в Вифании. Отец знал всё. Когда два года назад он написал о предложении владыки Платона, батюшка ответил кратко: «Всё зависит от способностей и склонностей каждого, который можно знать самому». Чувствовалась обида старого священника, стезей которого пренебрегает родной сын.
Но в старике митрополите Василий нашёл точно второго отца, – так внимателен, ласков и требователен был с ним владыка. Забросал подарками: в прошлом году подарил шинель, пояс и ананас, а за эти полгода – гранатовые яблоки, в апреле – свежий огурец, на Пасху – искусственное яйцо, неделю назад – второй том своих проповедей и полукафтанье. Василий понимал, что владыка не пытается задарить его и купить его согласие на пострижение, то были дары любви и, может быть, восхищения его проповедями.
Дважды приезжали за ним из Коломны прихожане, с покорностию прося владыку Платона о поставлении к ним Василия Дроздова в приходские священники. Оба раза владыка, не спрашивая Василия, им отказывал, отвечая одно: «Он мне здесь самому нужен!»
Так близок казался берег, так знаком, там ожидали его отец, мать, дедушка… и Катенька, дочка отца Симеона. Простым и понятным виделся весь дальнейший путь, но что-то удерживало его от этого лёгкого шага. И течение жизни несло дальше…
Как было выразить то, что сам он скорее чувствовал, чем понимал рассудком? Не выгоды и невыгоды монашеского положения занимали его ум. Вера давно составляла основу его жизни, но в положении приходского священника страшило его впадение в некую обыденность, тогда как душа рвалась к большему, к более глубокому постижению сокровенной Божественной Истины. Его не понимали ни родные, ни многие собратья по службе, но вопреки житейскому здравому смыслу он полагался на внутренний голос, тихо звучащий в нём.
«…Меня затрудняет несколько будущее, – вновь взялся он за перо, – но я, не могши прояснить его мрачности, успокаиваюсь, отвращая от него взоры, и ожидаю, доколе упадут некоторые лучи, долженствующие показать мне дорогу. Может быть, это назовут легкомыслием, но я называю это доверенностью Провидению. Если я чего-нибудь желаю и мне встречаются препятствия в достижении предмета желаний, я думаю, что не случай толкнул их против меня и потому без ропота медлю и ожидаю, что будет далее. Мне кажется, что несколько лет нерешимости простительнее, нежели минута опрометчивости там, где дело идёт о целой жизни. Пусть кто хочет бежит за блудящим огнём счастия, я иду спокойно, потому что я нигде не вижу постояннаго света. Я предлагаю Вам сии мысли, ожидая им справедливого суда от Вашей опытности и надеюсь узнать со временем Ваше мнение…»