Заветная, сине-белыми полосками скалилась из прорехи флотская тельняшка. Удод успел, выцыганил её у кого-то, напялил и ошалел от счастья. Откуда-то вывернулся тщедушный Вася Ходя и тоже завистливо вытаращился на полоски.
– Не чухайтесь, ребя! – Удод притянул их головы к своей. – У кого дома водка есть или какая бражка – тащите. Флотские за четушку ремень с бляхой отвалят или тельняху. Беги, Ходя, не стой. От твоего батьки остался чан с самогонкой, в подполье зарыт, я знаю. Ташши, потом с тобой расшитаемся. И ты беги, Котька.
Васька Чи Фу, по прозвищу Ходя, боготворил Удода, всюду шлялся за ним, хоть и получал от него всевозможные обидные клички и на всякую откликался с готовностью. Может, потому они не прилипали к нему надолго. Мать у него русская, а отец – кореец-зеленщик. Самые ранние огурцы и редиски были у Чи Фу. Отец с корзиной на прямом коромысле вечно раскачивался тощей фигурой по улицам, нараспев предлагая отборный товар. Поселковые плохо покупали его овощи, хотя и стоили они грош. Знали, от каких-таких удобрений редиска на грядках прёт в кулак, а огурцы в скалку. Поэтому старик слонялся по городу или по базе флота, где всё шло нарасхват. С началом войны зеленщика куда-то увезли. Васька остался с матерью. Из Чи Фу он стал Чифуновым, вполне русским, хотя русские слова упорно коверкал по-отцовски.
И сейчас на приказание Удода он с готовностью задёргал головой.
– Чичаза моя скоро! – пообещал он, посверкивая плоскими, косо отчёркнутыми к вискам глазками, и сорвался с места. Котька приударил следом и вскоре взлетел на ступени высокого крыльца, рванул дверь. К нему, заполошно прыгнувшему в избу, повернулось испуганно несколько старух, сидящих за кухонным столом. Они собрались у Устиньи Егоровны пошвыркать чаёк, пошептаться. Всякая принесла с собой в платочке сахарку, кусочек хлебца, а кто и чаю щёпоть. В каком теперь дому попотчуют, как прежде, «чем Бог послал»? А со своим – хозяйке не в тягость, подавай кипяток и – полное удовольствие.
– Каво стряслось? – Мать привстала с табуретки, пытливо вглядываясь в потное лицо Котьки. А он завороженно смотрел на стол. На нём стояла четвертинка водки, заткнутая газетным катышком. Старухи выставили её для поддержания обычая. Пускай не родные сыны прошли посёлком на фронт, всё равно там своим поможет и убережёт соблюдённый матерями обычай – провожать в путь-дорогу горькой чарочкой. И стояла четвертинка распочатой в окружении гранёных стопочек старого стекла с радужной побежалостью, обещанием свидания светилась.
– Отдадут, не отдадут? – гадал Котька, оглядывая старух, и не удивился, увидев среди них соседку Матрёну Скорову, большую ругательницу, вечно враждующую со всеми – вместе с войной утихла всякая вражда и ссоры.
– Ты чё такой? – тихо спросила Устинья Егоровна, и Котька понял – бежал зря.
– Четушку надо, – сказал он, опустив голову. – Флотские за неё тельняшку дадут.
Всё поняли старухи. Лица их вытянулись, стали суровыми, точь-в-точь как на тех иконах, что видел Котька в притворе бывшей церкви. Сваленные в угол, иконы строго смотрели из полутьмы на мальчишек и не то грозили сложенными пальцами, не то просили: «Тиш-ше». Такие же лица были теперь и у поселковых старух.
– Ах ты, Господи! – Устинья Егоровна колыхнула руками, пальцы её смяли, зажамкали фартук, быстро закарабкались по груди и замерли у горла.
– Чё удумал-то, окаянная твоя душа? – каким-то дальним голосом, севшим до шёпота от стыда, выговорила она и обронила подол фартука. – Парни на зиму глядя воевать идут, а ты…
Мать захватала со стола стопочки и под одобрительный гомонок старух начала сливать их тряской рукой в четвертинку.
– Ты имя просто так поднеси. – Она протянула посудинку. – А то грех-то какой удумал, идол такой, гре-ех!
– Оборони Бог! – закрестились старухи.
Устинья Егоровна подтолкнула сникшего Котьку к двери.
– Беги, поднеси на дорожку, да ещё поклонись имя.
Старухи за столом чинно закивали. Котька выбежал из дома. Вслед ему донеслось:
– Попробуй заявись в зебре, отец тебя!..
Эшелон отходил. На путях не было ни одного матроса. Откатив в стороны тяжелые створки теплушек, они густо стояли в проёмах, висели на заградительных брусьях, трясли протянутые к ним руки, тискали растрёпанные головы девушек, целовали в зарёванные глаза, деланно смеялись, громко и невпопад. Уши девчонок были зажаты жениховыми ладонями, они ничего толком не слышали, но тоже улыбались опухшими губами, выкрикивали что-то своё.
Свесив из теплушки ноги, чернявый матрос рвал на коленях старенькую гармошку-хромку, серьёзно орал в лицо окаменевшей подруге:
Взвизгивала, хрюкала гармошка, малиново выпячивая ребристый бок. Топталась у теплушки весёлая вдовушка Катя Поцелуева.
– Куда вы, мальчишечки? – озорно кричала она. – Оборону от япошек мы тут держать станем, бабы, что ли?