– Ага, – кивнула старуха. – Летом это случилось, под петровки где-то, В тот день я и не собиралась, а в беглых оказалась. Как получилось-то? Арестантское белье нас, баб, стирать гоняли на речку. Конвой кругом становится, а мы на берегу штаны да рубахи вальками колотим. Грохот стоит! Вот, значит, и я колочу. Жарища, оводы кусают, как звери. И гляжу я – арестантские штаны из кучки вывалились и поплыли вниз. Я шагнула за ними в воду. Ну, тут счас, когда такое что случается, окрик сразу да затвор ружейный щелкает – назад, мол, живо! А в этот раз тихо. Я головой крутнула – ближний солдат оперся об ружье свое, дремлет. Стою я по грудь в воде, глазом кошу и вижу – сбоку омут, над ним кусты свесились, за кустами голое речное пространство сажени в три, а там по берегу тоже конвойные стоят, хохочут. За этой речной прогалиной опять кусты с обоих берегов – речка небольшая, кусты почти смыкаются. И за этими кустами стражи уж нету. Я как-то враз, даже не подумав, что к чему, и присела, скрылась под водой. А как скрылась, тут уж в голову шибануло: что делаю-то?! Счас вынырну, булькнет вода, конвойный от дремы очнется и влепит мне пулю. Нас предупреждали: глубже, чем по колено, в речку не заходить. Были уж случаи, что уплывали из-под надзора прачки-каторжницы под водой. Да, были, доченька… И я вот под водой очутилась. Что делать-то, думаю?
– Я бы… я бы поплыла! – воскликнула Наташа.
– Ты, ты… – недовольно проговорила Акулина. – Это на словах просто. Пронырнуть кусты в полторы сажени, да голое пространство три сажени, да там еще… Попробуй, хотя и вниз по реке. А течение, как назло, в том месте ленивое. Да я к тому ж какое-то время потеряла, торчу, дура, на месте под водой и думаю. Воздуху-то уж в груди нету, а я еще на месте…
– И как же вы?!
– Не знаю… Не помню. Очнулась я уже за теми кустами. Стражники уж сзади хохочут. Все так же хохочут, отмечаю, значит, ничего не заметили. И как я пронырнула такой простор, до седни ума не приложу. Почернела аж, должно, без воздуха-то я под водой, голову высунула, а внутрь будто кто горящую головешку кинул, все так жжет. Ну, жжет, глотаю я воздух вместе с водой, а пошевелиться боюсь: плесну погромче, услышат же – и смерть. Речка меня тихонько и несет. Отволокла подальше. Тут уж я кое-как, через силу, выползла на берег, отлежалась маленько на гальках. Горячая, помню, галька была, заснуть бы, думаю, на них навсегда. Где ж они, сволочи, чего не стреляют? Ну, думать-то я так думаю, а сама быстро на карачки встала да в тайгу юркнула… Вот так.
– А потом? – дав старухе передохнуть и успокоиться, спросила Наташа.
– Что потом? – с грустью откликнулась Акулина. – Так же, как в первый побег, кралась я тайком от села к селу, днем отлеживалась по глухоманным местам, по оврагам, ночью шла. Куда? А кто его знает? Все беглые каторжники из Сибири в сторону России, к Уралу, пробираются. Будто там спасенье.
– Как же вы дорогу в тайге узнавали?
– Чего ее узнавать? Россия – она в западной стороне, это всем известно. Куда солнышко садилось, туда мы и шли. Озера обходили, речки пересекали. Байкал-море было самой тяжкой преградой. Ну, кто как мог и его одолевали. Вот даже в песне поется…
– А вы как?
– Я? А я обошла его. Уж осенью, под зиму. И Иркутск миновала далеко-о стороной. А тут и зима накатила. Тут и погибель бы мне, кабы не человек один…
Старая женщина поглядела на Наташу и почему-то вздохнула.
– Кабы не человек… Да и ему погибель бы вышла, не наткнись я на него. Он, как и я, замерзал уж в снегу. Тожеть беглый, с самого Александровского централа ушел… Это он потом обсказал мне, когда мы… – Старушка вдруг запнулась, опустила блеснувшие глаза. И, разглаживая одеяло на острых коленках, закончила: – Когда мы оклемались обои маленько, отошли. Иваном его звали… зовут.
– Значит, он жив? – спросила Наташа.
– Живой… А тогда плох был, думала я, и не выживет. Медведь-шатун его поломал. Сильно поломал – снег вокруг него весь был кровью пропитанный. Его ли, медвежьей ли – не поймешь. И обои лежат рядком – он и зверь лесной. У медведя брюхо располосовано ножиком, кишки вывалились, пар от них идет… Я как наткнулась на такую картину, обомлела, попятилась было назад. Да он, человек тот, Иван, поднял голову, глядит на меня: откуда, мол, такое явление? А я до этого неделю почти шла голодная, во рту, кроме лесных шишек, ничего не было. И застудилась я – ведь оборванная, ободранная была, – голова который день как чугунная, горячая. Не знаю, зачем я еще шла куда-то, откудова силы брались? Иду по тайге, а в голове одно – приткнуться в снег, задремать, да и дело с концом. Кончатся, мол, разом все мучения.
– Я это понимаю, – вырвалось как-то само собой у Наташи.
– Ты понимаешь! – вдруг проговорила старая женщина строго. – Да ты дура голимая! Такое ли твое дело было, как мое тогда?! Да и я… Как призналась после Ивану об таких мыслях, он меня на чем свет обругал. «Дура, грит, ну и кому что доказала бы? Человек до последней силушки должен за себя стоять».