Нынче он приехал в Михайловку, когда лежали ещё глубокие снега, теперь они стаяли, цвела земля подснежниками, обливало её щедро весеннее солнце, и по-весеннему весело и заполошно кричали птицы — одни вили уже свои гнёзда, другие собирались их устраивать, — а на душе у Дмитрия, как всегда в такие дни, было грустновато и пусто. Но ему хорошо работалось, в пустой будто бы душе рождались мысли, слова и строчки, они превращались в стихотворения, которые, он знал, будут лучшими в его будущей книге.
Днями он бродил по полям, разговаривал с председателем колхоза семидесятидвухлетним Кружилиным, который на память знал чуть ли не все его стихи, с безногим бухгалтером Инютиным, с колхозниками. Дмитрий знал здесь всех, и его все знали. А ночами писал, писал, спать ложился только под утро…
Анна Михайловна Савельева вот уже много лет изумлялась тому, что получилось из среднего сына. Поэт, стихи пишет, песни всякие, их вон даже по радио иногда поют, — да с чего это?! Откуда это у него?! И где он слова-то отыскивает такие? Ну, обыкновенные вроде слова, а так уложены в строчки, что хватает за душу.
Особенно нравилась ей вот эта его песня:
Анна плакала, когда слушала по радио эту песню, и думала, что он, Димка, написал всё это о ней, о её нескладной и горемычной судьбе. Нет, он никогда не расспрашивал никаких подробностей о её жизни, о её далёких-далёких теперь отношениях с Фёдором, с Иваном. «Но ведь написал, написал, что моя любовь жила около, я любимого синеокого всегда ждала. Это же он, Иван… Глаза у него не синие, а серые, но это он. И ждала… Сама о том не думала, а было так. Но пришёл другой, всё растоптал, раздавил своими безжалостными сапожищами всю молодость и всю жизнь, которая снова уж не начнётся, не повторится. Вот какая долюшка моя… О том и предупреждал когда-то давным-давно этот… изверг (отца своего Анна даже в мыслях никогда не могла назвать отцом). Установят, мол, предупреждал он, эту новую жизнь, которую ты человеческой называешь, за которую ты со своими партизанами бьёшься, а тебя в эту жизнь и не пустят, рано или поздно припомнят, чья ты дочь…»
Но эти горькие раздумья были обычно недолгими. Никто и никогда не припоминал, думала она потом, чья она дочь. Жизнь была тяжкая и не сладкая, это верно, да не потому, что она дочь бывшего богатея Кафтанова, а потому, что встретилось на пути это исчадие ада — Фёдор. Из одного гнезда, а разные птенцы. Коршуном оказался. А ей орлом представлялся. Господи, какие девки в молодости глупые все! Но как ни тяжкой судьба её оказалась, а ведь не выбросил её никто из этой новой жизни, даже Фёдором никто не попрекает. Нет, и жизнь она прожила не напрасно и не бесплодно, и сыновей вырастила, каких надо. Старший, Семён, дрался с фашистами без страха, медалью и орденом Ленина награждён, награды эти переслали Наталье, жене его. Погиб Сёмушка где-то, сложил голову за землю свою. Он сложил, а младший, Андрей, — офицер Советской Армии, уже старший лейтенант, теперь стоит на её защите. А сын средний, Дмитрий, рассказывает людям, какая она красивая и привольная, земля эта, за которую пали где-то Семён и многие-многие тысячи таких, как он, молодых и весёлых, вошедших бы сейчас в самую силу, нарожавших детей.
Да ведь она, Анна, счастливая, счастливая!
И она брала книжки сына, которых накопилось у неё уже с полдюжины, перелистывала их, останавливала свой взгляд на строчках и четверостишиях, особенно её чем-то поразивших.
Анна знала, что среднему её сыну живётся не так-то уж и легко там, в Москве, что в газетах и журналах его частенько поругивают за какую-то однозначность, монотонность, патриархальщину в его стихах, за серость и какой-то «квасной патриотизм». Где эта серость и однозначность, она не понимала, почему добрые, идущие от самого сердца слова сына о родной земле называют «квасным патриотизмом», уразуметь не могла. «Стихи — дело не простое, — думала с грустью иногда она. — Может, я в них ничего и не понимаю, а пишут про Димку, про то, что он сочиняет, люди умные, им виднее…»
Об этом самом «квасном патриотизме» очень сердито писали в одной газете, когда Дмитрий напечатал такое стихотворение: