— Тетя Асма предупредила, какой ты мнительный. Но она не могла не рассказать мне эту пикантную историю…
Я хотел спросить, почему же не могла не рассказать, но промолчал.
— Боже мой, — продолжала Ираида, — боже мой, сказала я тете Асме, — этакое в наше время случается с каждой третьей девицей…
— Ас тобой? — вдруг спросил я.
— Что — со мной? — Ее лицо покрылось пунцовыми пятнами, она отстранилась от меня. — Как ты можешь… Говорить такие гадости?
«Но ведь сама ты легко примеряешь гадости на других», — хотелось мне сказать, но я только пробормотал:
— Прости, пожалуйста.
Смущение оставило Ираиду, и она продолжала:
— Раз уж тетя Асма решила действовать, надо было кое-что подсказать несмышленой девчонке.
— Но прежде выдрать как следует своего оболтуса.
— Бедный мальчик, бедная мать… она стала жертвой своей щепетильности… Хватит тебе курить, идем поливать. Вот выйду за богатого мужа и куплю домик в каком-нибудь тихом городке. А тебе нравится такая жизнь?
— Да, — сказал я решитёльным тоном. Как бы ни бунтовал я против этой жизни, все-таки она была моя жизнь, не то что порицание, но даже отчужденное удивление кого бы то ни было казалось мне оскорбительным. — Да,— повторял я, — мне нравится такая жизнь!
Ираида изумленно промолчала.
В тот же день последним автобусом мы поехали в учхоз, груженные свежеиспеченными хлебами и шаньгами. Стемнело, когда мы приехали. Дядя Жумагул собирался на заимку, где оставался его внук. Он стал было хлопотать с самоваром, но я сказал, что поеду с ним.
— Мы поехали бы завтра, — сказала Ираида, и в ее голосе послышались обида и недоумение.
Ехать завтра, значит, ночевать с нею в доме старика, а мне этого не хотелось. Ираида прекрасно понимала мое нежелание и, прощаясь, едва кивнула. Мы с Жумагулом сели на его лошадь и поехали.
— Женщины этого не прощают, — сказал старик. — Ты ей нравишься.
— У меня есть девушка, — сказал я, просто чтобы он замолчал, и почувствовал невыразимую тоску. Меня томило желание любви, но воспоминание об Амине делало болезненным это чувство.
Мы подъехали к вагончику в кромешной темноте. Старик расседлал коня и привязал его к вагону на выстойку. Огромное тулово овечьего стада тяжело колыхнулось к дальней стене загона и замерло в идиотском страхе. Я умылся парною водой из кадушки, пошел в вагончик и лег на кошму рядом с жумагуловым внучонком. Рука моя обняла мальчика, я тут же уснул.
Я встал на заре и помог дяде Жумагулу выгнать из загона овец. Потом затопил Очаг и стал умываться, за ночь вода в кадушке, казалось, ничуть не охладилась и пахла камышовым тленом. Воду на пастбища возили с озера на бензовозах. Подъедет шофер к двадцатикубометровому чану, перекинет в него шланг с привязанным к концу камнем, чтобы шланг не выпрыгивал, и сольет воду. И опять едет к озеру. Чаны, как фантастические сторожевые башни, царили над ровным горячим пространством и не давали шалить призракам. Находясь вблизи от них, я ни разу еще не видал миражи.
Едва мы сели завтракать, приехали шоферы, и Жумагул позвал их пить чай. Они опорожнили свои бензовозы и подсели к нам. И тут я решил, что поеду с ними в деревню, а там пересяду в автобус — и в город. Мне казалось, что вчера произошло что-то ужасно нехорошее, и это нехорошее заключалось в том, что после разговора с Ираидой мама придает своим действиям неопасный, даже пустяковый смысл. Но почему? — ведь все уже было сделано и сделано без Ираиды. Уже едучи в машине я привел свои сумбурные мысли в некоторый порядок. Ничего плохого в том, что они встретились, не было. И то, что Ираида судила историю Галея по-своему, было в какой-то степени правомерным. Но что-то все еще ускользало от меня, и причиной тому — я понял это минутой позже — была моя неприязнь к матери. Конечно, думал я, мама струхнула и поступила наивно и по отношению к Галею деспотически — ведь она даже не сообщила ему своего решения. А ее решение ставило под удар судьбу не только Галея, но и девчушки — нынешнее зыбкое благополучие назавтра могло обернуться разрывом и теперь уже горем для троих. Ираида права: мать слишком поспешила.
Но ведь не только страх подгонял ее, перед глазами у нее была несчастная, сокрушенная горем девчонка, виноватая лишь в том, что, может быть, слишком любила ее сына. Да, прозревая, подумал я, моей матерью двигала жалость и сострадание! Ничего этого Ираида как будто не увидела, ее совсем не занимала судьба ни одного из участников истории… Неужели вся наша жизнь была для нее настолько чуждой, что она не могла усмотреть в ней ничего человеческого? Рассудить, как рассудила она, мог бы любой хладнокровно мыслящий человек. Но ведь ко мне-то она была неравнодушна и готова была полюбить мою мать, так почему же она не заметила в ее действиях хоть толику добросердечия?