До Царицына было далече, до царицынского уроженца – близехонько. В том же коридоре, в такой же комнате-келье квартировал Ашинов.
Дело было ранней осенью восемьдесят шестого. Стало быть, за несколько лет до возникновения Новой Москвы, описанной впоследствии доктором Усольцевым. Но Ашинов-то, оказывается, уже тогда высмотрел подходящую широту и долготу для счастливой Аркадии. Возвращаясь в Россию за доброхотами и добровольцами, за теми, кого он наречет «вольными казаками», будущий атаман дожидался пароходной оказии. Его проекту нужен был глашатай. Случай посылал Ашинову известного писателя, которого он не читал, но о котором слыхал. И когда магометанские созвездия неприязненно сощурились на православное подворье, г-н Ашинов отправился к г-ну Успенскому.
Г-н Успенский, сидя верхом на стуле и свесив руки, опасливо поглядывал на деревянную, с тощим тюфяком кровать. Клонило в сон, но кто ж не знает – где попы, там и клопы. Добро бы отечественные, а тутошние, надо полагать, яры, как янычары. Из хмурой опаски вывел г-на Успенского сосед-постоялец.
То был рослый, крепкий человек, упрямо-лобастый, борода в каржавых подпалинах, смотрел весело, зорко, эдаким ловцом душ. Черкеска с газырями красиво и плотно облегала его сильную грудь.
Служка принес чаю и баранок, это хорошо, а то, поди, во всем Цареграде нету, лопай рахат-лукум или как там еще. Служка ушел, можно было брать разбег – так, так, Николай Иванович, откуда и куда изволите и прочее. Ашинов, однако, без предисловий овладел вниманием г-на писателя.
Речь шла о переселении, о поселении. От добра добра не ищут. Люди не птицы перелетные; в путь трогаются, исход предпринимают, когда совсем невмоготу. Из множества русских вопросов Глеба Ивановича особенно больно брал за душу переселенческий. Ох, извечные поиски Беловодья и Синегорья, смерть переселенца в дороге, сопливенькая девчушка, плетущаяся за мамкой, у мамки грудной на руках. И всегда почему-то моросит, моросит холодный, до костей, дождик… Проект же этого, в черкеске с газырями, не исчерпывался переселением. Этот предусматривал «вольное устроение». Говорил, будто шашкой лозу рубил, вроде бы даже с присвистом: земля и мужик на земле; никакого начальства со стороны, все выборные; трудно будет, да где наша не пропадала. И гвоздем: вы бы, уважаемый Глеб Иванович, об моем почине в газетках порадели.
– Намерения у вас хорошие, – сказал Успенский и головой покачал. – Намерения.
– Слова не останутся словами, – заверил Ашинов.
Успенский помолчал, потом спросил:
– В Ленкорани бывать не случалось?
– На Кавказе живал, кунаки есть, – ответил Ашинов. – В Ленкорани не приходилось.
– А мне приходилось.
Он был там весной. Каспий штормил, берега гремели, как порожние бочки. Туман плутал в тополях, уже зеленых; белые домики напоминали малороссийские мазанки.
Извозчик подрядился свезти Успенского в недальнюю от Ленкорани слободу Николаевку. Глеб Иванович спросил извозчика, слыхал ли он о Михаиле Попове? Оказалось, наслышан: был-де Попов свят, но и простоват был, это тоже так.
Больше полувека тому не здесь, у Каспия, а в Заволжье Михайла Акинфович Попов основал «рабочее согласие», в обиходе – «общие». Положил краеугольное: что недвижимое, что движимое – не твое, не мое, а наше. Должности тоже вот, как и этот, с газырями, предлагает, должности были выборные: и заведующий общественным амбаром, и учитель, наставник праведности, и «видители», контролеры, чтобы все укладывалось в справедливость. Выборных обязанностями наделили, а правами обделили. И стали работать на общей земле, общими орудиями, общим скотом… Окрестные мужики, почесывая в затылке, приговаривали: «Одначе!» Смысл этого замечания заключался, вероятно, в том, что начальство не потерпит. И точно! Хотя «общие» не чинили ни зла, ни беспокойства, вышла «бумага», и Попова погнали в Сибирь, а прочих – под красную шапку, во солдаты… Утекли годы, натекли «веяния», единомышленники, преданные «согласию», помаленьку собрались на краю империи, у Каспия. Попов, уже старик, вскоре преставился. Его оплакивали не скупой слезою. Осиротев, все заверяли друг друга в верности заветам усопшего…