Читаем Вечера на хуторе близ Диканьки. Изд. 1941 г. Илл. полностью

«Э! чем же он сорванец! Ах ты, безмозглая башка! слышишь! чем же он сорванец! Куда же ты запрятал дурацкие глаза свои, когда проезжали мы мельницы; ему, хоть бы тут же, перед его запачканным в табачище носом, нанесли жинке его бесчестье, ему бы и нуждочки не было».

«Все, однакоже, я не вижу в нем ничего худого: парень хоть куда! только разве, что заклеил на миг образину твою навозом».

«Эге! да ты, как я вижу, слова не даешь мне выговорить! А что это значит? когда это бывало с тобою? Верно, успел уже хлебнуть, не продавши ничего…»

Тут Черевик наш заметил и сам, что разгорячился чересчур, и закрыл в одно мгновение голову свою руками, предполагая, без сомнения, что разгневанная сожительница не замедлит вцепиться в его волосы своими супружескими когтями.

«Туда к чорту! вот тебе и свадьба!» думал он про себя, уклоняясь от сильно наступавшей супруги. «Придется отказать доброму человеку ни за что, ни про что. Господи, боже мой, за что такая напасть на нас, грешных! и так много всякой дряни на свете — а ты еще и жинок наплодил!»

<p>V</p>

Не хилися, явороньку.

Ще ти зелененький;

Не журися, козаченьку,

Ще ти молоденький! [6]

Малороссийская песня.

Рассеянно глядел парубок в белой свитке, сидя у своего воза, на глухо шумевший вокруг него народ. Усталое солнце уходило от мира, спокойно пропылав свой полдень и утро, и угасающий день и пленительно, и грустно, и ярко румянился, как щеки прекрасной жертвы неумолимого недуга в торжественную минуту ее отлета на небо. Ослепительно блистали верхи белых шатров и яток, осененные каким-то едва приметным огненно-розовым светом. Стекла наваленных кучами оконниц горели; зеленые фляжки и чарки на столах у шинкарок превратились в огненные; горы дынь, арбузов и тыкв казались вылитыми из золота и темной меди. Говор приметно становился реже и глуше, и усталые языки перекупок, мужиков и цыган ленивее и медленнее поворачивались. Где-то начинал сверкать огонек, и благовонный пар от варившихся галушек разносился по утихавшим улицам.

«О чем загорюнился, Грыцько?» вскричал высокий, загоревший цыган, ударив по плечу нашего парубка. «Что ж, отдавай волы за двадцать!»

«Тебе бы всё волы да волы. Вашему племени всё бы корысть только. Поддеть да обмануть доброго человека».

«Тьфу, дьявол! да тебя не на шутку забрало. Уж не с досады ли, что сам навязал себе невесту?»

«Нет, это не по-моему; я держу свое слово; что раз сделал, тому и навеки быть. А вот у хрыча Черевика нет совести, видно, и на полшеляга: сказал, да и назад… Ну, его и винить нечего, он пень, да и полно. Всё это штуки старой ведьмы, которую мы сегодня с хлопцами на мосту ругнули на все бока! Эх, если бы я был царем или паном великим, я бы первый перевешал всех тех дурней, которые позволяют себя седлать бабам…»

«А спустишь волов за двадцать, если мы заставим Черевика отдать нам Параску?»

В недоумении посмотрел на него Грыцько. В смуглых чертах цыгана было что-то злобное, язвительное, низкое и вместе высокомерное: человек, взглянувший на него, уже готов был сознаться, что в этой чудной душе кипят достоинства великие, но которым одна только награда есть на земле — виселица. Совершенно провалившийся между носом и острым подбородком рот, вечно осененный язвительною улыбкой, небольшие, но живые, как огонь, глаза и беспрестанно меняющиеся на лице молнии предприятий и умыслов — все это как будто требовало особенного, такого же странного для себя костюма, какой именно был тогда на нем. Этот темнокоричневый кафтан, прикосновение к которому, казалось, превратило бы его в пыль; длинные, валившиеся по плечам охлопьями черные волосы; башмаки, надетые на босые загорелые ноги, — все это, казалось, приросло к нему и составляло его природу.

«Не за двадцать, а за пятнадцать отдам, если не солжешь только!» отвечал парубок, не сводя с него испытательных очей.

«За пятнадцать? ладно! Смотри же, не забывай: за пятнадцать! Вот тебе и синица в задаток!»

«Ну, а если солжешь?»

«Солгу — задаток твой!»

«Ладно! Ну, давай же по рукам!»

«Давай!»

<p>VI</p>

От біда, Роман іде, от тепер як раз надсадить мені бебехів, да й вам, пане Хомо, не без лиха буде. [7]

Из малороссийской комедии.

«Сюда, Афанасий Иванович! вот тут плетень пониже, поднимайте ногу, да не бойтесь: дурень мой отправился на всю ночь с кумом под возы, чтобы москали на случай не подцепили чего».

Так грозная сожительница Черевика ласково ободряла трусливо лепившегося около забора поповича, который поднялся скоро на плетень и долго стоял в недоумении на нем, будто длинное, страшное привидение, измеривая оком, куда бы лучше спрыгнуть, и наконец с шумом обрушился в бурьян.

«Вот беда! не ушиблись ли вы, не сломили ли еще, боже оборони, шеи?» лепетала заботливая Хивря.

Перейти на страницу:

Похожие книги