Читаем Вдовий плат полностью

Шагнула назад. И пренебрежительно:

– Это ты про любное дело? Знаю, попробовала. Прошлое лето встретила в лесу охотника. Лепый, веселый. Два дня с ним в шалаше провели. Хорошо полюбились, сладко. Чего ж там страшного? Любить мужчину – одно, коли любится, а жить под вами – иное. Я вон собак люблю, но не стану ведь я жить под собачьей властью?

Не девка, значит. Потоптали уже…

Истома, не набрав полной силы, сникает. Вместо нее подступает гнев.

– Говори про злодейское, грешница! Как ты отца своего, рукоположенного от Бога священника, убила?

Глаз опять щурится, будто ко мне примериваясь.

– Как убила? А шкуряком. Чем с белки шкуру снимают. Всадила туда, где у людей сердце, а у него, крысищи, грязи кусок… Тринадцать лет его не видела, и вспоминать забыла, что за отец такой. Вдруг явился, с двумя бугаями – звонарем да пономарем. Рассказал ему кто-то, что дочка выросла и что собою красна.

– Нескромное про себя говоришь, – вставляю сурово. Однако думаю: вправду красна. Той особой красой, которая с первого взгляда не слепит, но чем дольше смотришь, тем она приметнее. Ибо сидит в бабе какой-то бес ли, ангел ли – и манит, подмигивает. Поди знай – пропадешь с ним или спасешься. В том и соблазн, в том и замирание сердечное. Такою была Марья Черкешенка. Никогда с ней не угадаешь, вспыхнет она жарким пламенем или зашипит змеею. Но эта не похожа ни на огонь, ни на змею. На воду похожа – глаз омутом. Обжечь не обожжет, а утянуть утянет.

– Зачем же он приехал, твой родитель?

– У них, на луговой стороне, поселился новый поместник. Старого боярина ты велел сказнить, а его земли отдал опричному, из татар, князь-Девлетееву какому-то.

– Есть у меня такой. Лихой молодец.

– Что правда, то правда – лихой. Много от него лиха. – Белочница все щурится, что-то во мне высматривает. Но говорит без понуки, вытягивать не приходится. – Очень до девок охоч. Но просто любиться с ними не может. Чтобы распалиться, ему сначала девушку помучить надо. Бьет их кнутом и еще всяко. Иные от того померли, иные руки на себя наложили. А находятся псы, которые к князю своих дочерей доставляют, потому что он за то денег дает, смотря по красоте. Бывает, что рубль, а бывает что и два. Вот мой батюшка и придумал обогатиться. Поглядел на меня, обрадовался. За такую, говорит, лепоту князь мне и три рубля даст. Едем, говорит, доча, со мной. Я – нет. Он говорит: знаю, говорит, мне сказывали, что ты строптива, потому и робят с собой взял. Берите ее, вяжите. Я ждать не стала. Сначала ему, крысище, шкуряк в сердце воткнула. Только потом они меня взяли…

Качаю головой.

– Тут не двойной грех, а тройной. Ты еще повинна и в чадном непослушании. Отец волен над своими чадами, яко царь над своими рабами. Ибо сказано: «Сын славит отца и раб господина своего убоится. И аще отец есмь – где слава моя? И аще господь есмь, то где есть страх мой?». Известно ль тебе, что нет зла хуже, нежели рушить поставленный Богом порядок? Ты вот отцовской воле запротивилась, руку на родителя подняла. А есть такие грешники, кто и на мою царскую волю ропщут, кто и на меня, помазанника, злое помышляют. Я сих казню страшными карами – такими, что лучше уж живой в землю или на костер. Слыхала ты про мои казни?

Говорю с нею рассудительно, по-человечески, хочу до ее разума достичь. А она мне дерзновенно:

– Кто ж про тебя, упыря несытого, не слыхивал, про твое окаянство!

Зубы оскалила, и в лицо мне – тьфу! Мокрой брызгой прямо в переносицу!

А в глазу огонь лют, в нем вызов и ненависть.

Чтоб погасить сию искру сатанинскую, я хватаю злодейку руками за шею, сжимаю – да вдруг понимаю ее умысел. Вот к чему она щурилась! Чтобы я ее на месте, без мучительства, умертвил. Понять понял, но бешенство сильнее рассудка.

Стискиваю горло. Сдохни, гадина, сдохни! Хочу ощутить, как с последней судорогой вылетит душа!

Ее голова откидывается назад. Появляется второй глаз, такой же горящий, неистовый. Падают со лба волосы – и у меня разжимаются пальцы, я кричу, не слыша своего голоса.

Крик переходит в хрип. Страшная боль пронзает место, минуту назад рассластившееся в истоме. А-а-а, что за огненная мука! Ужасная, ни единой живой тварью прежде неизведанная!

Это жесткое колено снизу ударило меня в пах. Я и не знал, до чего это острострадательно. А может быть, священный трепет удесятерил силу боли.

Слуги хватают кощунницу, посмевшую пнуть ногой великого государя. Такого на Руси не бывало сроду. Это преступление еще страшней, чем поднять руку на отца или священника.

Превозмогая муку, сиплю:

– Не убивайте ее!

Еще не разогнувшись, сгорбленный, семеню ближе, проверить – не померещилось ли.

Ирину держат крепко – не шелохнется. Она яростно щерится, снова плюет в меня и снова попадает, но я смахиваю мокрое, едва заметив.

Не померещилось…

Пятно! Круглое! Розовое! Точь-в-точь такое же, как мой знак! И в том же самом месте!

Осторожно трогаю пальцем ее лоб. Тру. Не стирается.

– Давно это у тебя? – спрашиваю шепотом. – Вот это, здесь?

– Всегда…

Удивлена. Мигает.

А я зажмуриваюсь.

Перейти на страницу:

Все книги серии История Российского государства в романах и повестях

Убить змееныша
Убить змееныша

«Русские не римляне, им хлеба и зрелищ много не нужно. Зато нужна великая цель, и мы ее дадим. А где цель, там и цепь… Если же всякий начнет печься о собственном счастье, то, что от России останется?» Пьеса «Убить Змееныша» закрывает тему XVII века в проекте Бориса Акунина «История Российского государства» и заставляет задуматься о развилках российской истории, о том, что все и всегда могло получиться иначе. Пьеса стала частью нового спектакля-триптиха РАМТ «Последние дни» в постановке Алексея Бородина, где сходятся не только герои, но и авторы, разминувшиеся в веках: Александр Пушкин рассказывает историю «Медного всадника» и сам попадает в поле зрения Михаила Булгакова. А из XXI столетия Борис Акунин наблюдает за юным царевичем Петром: «…И ничего не будет. Ничего, о чем мечтали… Ни флота. Ни побед. Ни окна в Европу. Ни правильной столицы на морском берегу. Ни империи. Не быть России великой…»

Борис Акунин

Драматургия / Стихи и поэзия

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза