– Я тебя, Настасья, почти тридцать лет знаю. Всякой видала. Но такой, как нынче, – никогда. Лицо у тебя какое-то… Будто двухслойное. Верхний слой мне знаком: зыркаешь волчицей, которая унюхала овечье стадо. Перед большой сшибкой у тебя всегда такие глаза. Но есть еще что-то, глубже. На тебя непохожее. Огоньки какие-то. Словно радуешься чему-то, но не так, как всегда, а без злобы.
– Я что – если радуюсь, то всегда со злобой? – удивилась Каменная.
– Да. И только, когда победишь кого-нибудь. А тут что-то другое. Ну-ка, говори, что у тебя за радость?
Настасья такой проницательности не очень удивилась. Ефимия только прикидывается пустомелей, а глаз у нее въедливый.
– Внучка у меня будет. Или внук. Понесла Олена от Юраши. Три месяца уже.
Шелковая взвизгнула, кинулась подруге на шею, обдав запахом молока и ароматных трав.
На голубых ясных глазах выступили слезы – они у Ефимии всегда были близко.
– Вот оно, что в жизни-то главное! Прочее – пыль на ветру! Ах, рада я за тебя! Как рада!
– Да. – Настасья плакать не умела, да и улыбаться не очень, поэтому лицо у нее будто заколыхалось. – Есть для кого постараться. И жить мне теперь надо долго. Лет двадцать еще, а хорошо бы и двадцать пять.
– Поживем, – уверенно сказала Горшенина. – Мы, новгородки, до жизни цепкие.
Погремец
В воскресный августовский заполдень, когда небо сочится тягучим медовым зноем, горячий воздух неподвижен, а пыль искриста, Новгород словно засыпает. В Божий день торгуют только утром, потом – грех. Все уже отстояли обедню, потрапезничали и до предвечерней прохлады разлеглись по лавкам.
В окрестностях великого города и вовсе сонное царство. Дороги опустели, заполья – пригородные посады – затихают. В эту жаркую пору не жужжат даже пчелы, не щебечут птицы, лишь гулко стрекочут бессчетные цикады.
Вода в полувысохшей речушке почти не журчала. Захару показалось, что и колесо старой мельницы перестало крутиться, потому что решило вздремнуть, хоть он знал, что мельня давно заброшена.
Сидели в кустах, укрытые от солнца плотной тенью, но Захара бросало в пот. Он не любил непонятного, тревожился, а тут было непонятно всё: чего ради явились в это глухое место, почему беззвучно крались, зачем засели в кустах и отчего нельзя слово молвить? Чуднее всего, что сама госпожа Настасья здесь. Тоже молчит, не шелохнется. А спросить – у боярыни боязно, у серебряной морды – того страшней.
Изосим ладно, он человек змеиный, потаенный, но как понять Юрьевну? Великая жена, первейшая особа на весь Новгород, а сидит в пустой роще, на кортках, словно простая баба-селянка, и давно, целый час уже. Чего ждем-то?
Сказала только: «Пойдем со мной, Захар Климентьевич. Понадобишься».
Он ей с готовностью: «Куда, госпожа? Что велишь делать?»
Она в ответ коротко: «Куда – увидишь. А делать тебе ничего не надо, просто гляди в оба».
Значит, теперь он будет «Климентьевич», поди ж ты. Едва привык зваться фамилией – Попенок, по родителю-покойнику, а тут еще к отчеству привыкай. Давно ли был Захаркой, стольничьим отроком, у всех на побегушках, а ныне избранщик от Славенского конца в степенные посадники! Господи, не сон ли?
Ну и жизнь – будто шальной конь, который понес вскачь, не разбирая дороги. И не остановишь, и не соскочишь – знай, крепко держись за гриву, из седла не сверзнись.
Главное, как это боярыне можно в такое лихое время быть сам-третьей, в безлюдном месте? А если марфинские прознают? Сейчас, когда началась выборная схватка и сцепились большущие волчицы, всякое возможно. Исчезни безвестно Настасья Григориева – и драке конец. А кто при ней был, про тех и не вспомнят. Сейчас, даже перемещаясь по городу, хозяйка оберегала себя оружными людьми – и вдруг отправилась зачем-то в темную запусть. Ох, нехорошо…
Один только раз шепотом боярыня спросила Изосима:
– А этот-то где? Явился?
– Куда ж он денется? – засвистел страшный человек из-под маски. – Еще ночью доносец кинули, открыли дураку глаза. Засел, ждет. Ты глянь хорошенько. Сарайчик, окошко.
Ничего Захар не понял: кто «он», что за доносец, но на ветхий сарай, сбоку от мельницы, внимательно посмотрел. И вскоре показалось, будто там, в темном малом оконце, что-то шевельнулось.
Эге, да они тут не одни! Кто-то близ мельни тоже затаился, дожидается. Не от него ли прячемся?
– Идет! – прошелестел Изосим, глядя назад, в широкое поле, в дальнем конце которого темнела городская стена.
Оттуда, от Воскресенских ворот, шла баба – по походке судить, молодая.
Захар стал смотреть на нее.
Вот она приблизилась, просеменила почти мимо кустов. Несмотря на жару, замотана в платок, лица почти не видно. На плечи накинут ветхий суконный опашень до пят. Но из-под него мелькали сапожки – синь сафьян, с серебряными оковками. Значит, из богатеньких.
Остановилась, поглядела вокруг. Подошла к мельне, достала ключ. Исчезла за дверью, которая – вот странно – не скрипнула, будто была хорошо смазана.