Снаружи послышались громкие, скрипящие шаги; дверь приоткрылась, и кто-то, не входя, крикнул:
— Люди добрые, найдется у вас здесь место ягнят новорожденных притулить?
— Тащи, пастух, найдется, — ответили все хором.
Дверь распахнулась с такой силой, что ударилась о стену, и вся сверху донизу содрогнулась от толчка.
На пороге появился Оук, от него так и валил пар; он был в своей рабочей блузе, подпоясанной кожаным ремнем, ноги его до самых лодыжек были обвязаны жгутами соломы для защиты от снега, четыре ягненка, перекинутые через плечи, висели на нем в самых неудобных позах, и весь он казался воплощением здоровья и силы; следом за ним важно выступал пес Джорджи, которого Габриэль успел перевезти из Норкомба.
— Добрый день, пастух Оук, ну как у вас, позвольте спросить, нынешний год ягненье-то идет? — осведомился Джозеф Пурграс.
— Хлопотно очень, — отвечал Оук. — Вот уж две недели, как я по два раза на дню до нитки насквозь промокаю то под снегом, то под дождем. А нынче ночью мы с Кэйни и вовсе глаз не сомкнули.
— А правду говорят, будто двойняшек много?
— Да, я бы сказал, чересчур. Такой в этом году с ягнением ералаш, коли так и дальше пойдет, боюсь, что оно и к Благовещенью не кончится.
— А прошлый год, помнится, на мясопустное воскресенье уже все кончено было, — заметил Джозеф.
— Давай сюда остальных, Кэйни, — сказал Габриэль, — да беги к маткам. Я мигом приду.
Кэйни Болл, парнишка с веселой рожицей и вечно открытым маленьким, пухлым ртом, вошел, положил на пол двух ягнят и тут же исчез. Оук снял висевших на нем ягнят с неестественной для них высоты, завернул их в сено и положил возле печки.
— Вот жаль, нет у нас здесь шалаша для новорожденных, как был у меня в Норкомбе. А тащить таких, чуть живых, в дом — божье наказание. Если бы не ваша солодовня, хозяин, ну право, не знал бы, куда деваться в такой мороз. А вы как сами-то себя нынче чувствуете, друг солодовник?
— Да ничего, не жалуюсь, не болею, вот только разве что не молодею.
— Понятно.
— Да вы присаживайтесь, пастух, — предложил древний служитель солода. — Ну как там в нашем старом Норкомбе, что вы там видели, когда за своим псом ездили? Я бы и сам не прочь повидать родные края; да ведь из тех, кого я знал, верно, души живой не осталось.
— Пожалуй, что так. С тех пор там сильно все изменилось.
— А что, правду говорят, будто заведение Дикки Хилла, деревянный-то дом, где он сидром торговал, совсем снесли?
— Да, давным-давно, и коттедж Дика тоже, что повыше стоял.
— Вот оно как!
— А старую яблоню Томпкинса выкорчевали, ту самую, которая одна две бочки сидра давала.
— Выкорчевали? Ну что ты скажешь! Муторные времена пошли, ох, муторные!
— А помните тот старый колодец, что посреди площади стоял, из него теперь такую чугунную колонку с насосом сделали, а внизу этакий сток с желобом из цельного камня.
— Подумать! Как все меняется, и народ совсем другой пошел, чего только не наглядишься! Да и здесь у нас тоже. Вот они, стало быть, сейчас толковали, какие наша хозяйка-то чудеса творит.
— Что это вы про нее такое судачите? — круто повернувшись к компании, вспылил Оук.
— Да ведь это все наши папаши косточки ей перемывают, горда, дескать, да суетна не в меру. А я говорю, пусть себе вволю потешится! Ну что, в самом деле, с этаким-то личиком — да я бы на ее месте, эх, что говорить, губки-то, что твои вишенки.
И галантный защитник, Марк Кларк, вытянув собственные губы, издал всем хорошо знакомый аппетитный звук.
— Вот что, Марк, — внушительно сказал Габриэль, — советую вам запомнить: никаких этих ваших балагурств, причмокиваний да сюсюканий я насчет мисс Эвердин не потерплю. Чтобы этого больше не было. Слышите?
— Да я со всем моим удовольствием, мне что, мое дело сторона, — кротко отвечал мистер Кларк.
— Так это вы, значит, здесь прохаживались на ее счет? — повернувшись к Джозефу Пурграсу, грозно спросил Оук.
— Нет, нет, я ни слова, я только всего и сказал: порадуемся, что такая, а не хуже, больше я ничего не говорил, — дрожащим голосом испуганно оправдывался Джозеф и весь даже покраснел от волненья. — А Мэтью только начал…
— Что вы такое говорили, Мэтью Мун? — спросил Оук.
— Я? Да я в жизни червяка не обижу, не то что кого, простого червяка дождевого, — тоже, видимо, струхнув, жалобно сказал Мэтью Мун.
— Однако кто-нибудь да говорил; ну, вот что, други мои. — И Габриэль, этот на редкость спокойный человек, удивительно мягкого и доброго нрава, внезапно с полной наглядностью дал понять, что в случае надобности он может действовать круто и решительно. — Видите этот кулак? — сказал он, и с этими словами он опустил свой кулак, чуть поменьше размером, чем добрый каравай хлеба, на самую середину небольшого стола, за которым сидел солодовник. — Всякий, кто посмеет хулить нашу хозяйку, как только я прослышу об этом (тут кулак оторвался от стола и снова опустился со стуком — так Тор, прежде чем пустить в ход свой молот, примеривает, хорошо ли он бьет), отведает его у меня, как пить дать, или провалиться мне на этом самом месте.