Он обращался к своему соседу, тот ответил ему пьяной улыбкой. Ухтищев тоже был пьян. Посоловевшими глазами глядя в лицо своей дамы, он что-то бормотал. Дама с птичьим лицом клевала конфеты, держа коробку под носом у себя. Павленька ушла на край плота и, стоя там, кидала в воду корки апельсина.
– Никогда я не участвовал в такой нелепой прогулке, – жалобно говорил Званцев соседу.
Фома с усмешкой следил за ним и был доволен, что этот изломанный человек скучает, и тем, что Саша обидела его. Он ласково поглядывал на свою подругу, – нравилось ему, что она говорит со всеми резко и держится гордо, как настоящая барыня.
Мужик, стоя около нее, говорил:
– Барыня! Ты бы поднесла мне для-ради храбрости?!
– Фома, поднеси ему стакан!
И, когда мужик, выпив, вкусно крякнул, Саша скомандовала:
– Начинай…
Скосив рот на сторону, мужик высоким тенором затянул:
Мне не пье-отся и-эх-ни-глотатся-а-а…
Женщина трепетно подхватила:
Ви-ина душа-а не прима-ат…
Мужик сладко улыбнулся, заболтал головой и, закрыв глаза, пролил в воздух дрожащую струю высоких нот:
О э-мне пришла-а-а пора-а-а проща-ться-а-а…
А женщина застонала и заплакала:
Ой со-о-ро-одныи-ими надо расставаться-а…
Понизив голос, мужик с изумительной силой скорби пропел-сказал:
Эх и в чужу сто-рону надоть мне идти…
Когда два голоса, рыдая и тоскуя, влились в тишину и свежесть вечера, – вокруг стало как будто теплее и лучше; все как бы улыбнулось улыбкой сострадания горю человека, которого темная сила рвет из родного гнезда в чужую сторону, на тяжкий труд и унижения. Точно не звуки, не песня, а те горячие слезы человеческого сердца, на которых выкипела эта жалоба, – сами слезы увлажнили воздух. Тоска души, измученной в борьбе страдания от ран, нанесенных: человеку железной рукой нужды, – все было вложено в простые, грубые слова и передавалось невыразимо тоскливыми звуками далекому, пустому небу, в котором никому и ничему нет эха.
Отшатнувшись от певцов, Фома смотрел на них с чувством, близким испугу, песня кипящей волной вливалась ему в грудь, и бешеная сила тоски, вложенная в нее, до боли сжимала ему сердце. Он чувствовал, что сейчас у него хлынут слезы, в горле у него щипало, и лицо вздрагивало. Он смутно видел черные глаза Саши, – неподвижные, они казались ему огромными и становились все больше. И ему казалось, что поют не двое людей – все вокруг поет, рыдает и трепещет в муках скорби, все живое обнялось крепким объятием отчаяния.
Когда кончили петь, он, вздрагивая от возбуждения, с мокрым от слез лицом, смотрел на них и улыбался.
– Что – тронуло? – спросила Саша. Бледная от усталости, она дышала тяжело и быстро. Фома взглянул на мужика, – он вытирал потный лоб и оглядывался вокруг себя такими растерянными глазами, как будто не понимал – что случилось?
Было тихо. Все сидели неподвижно, молча.
– Ах, господи! – вздохнул Фома, поднимаясь на ноги. – Эх, Саша! Мужик! Кто ты такой? – почти крикнул он.
– Степан… – виновато улыбаясь, ответил мужик.
– Как ты поешь, а? – с изумлением восклицал Фома, тревожно переминаясь на одном месте.
– Э-эх, ваше степенство! – вздохнул мужик. – Горе заставит – бык соловьем запоет… А вот барыня с чего поет, так… это уж богу одному известно… а поет она – ложись и помирай! Н-ну, – барыня!
– Спет-то очень хорошо! – сказал Ухтищев пьяным голосом.
– Черт знает что! – раздраженно и почти со слезами закричал вдруг Званцев, вскакивая из-за стола. – Я приехал гулять, – я хочу веселиться, а меня отпевают!.. Что за безобразие! Я не хочу больше, – я уезжаю!
– Жан! Я тоже уезжаю… – заявил господин с бакенбардами.
– Васса! – кричал Званцев. – Одевайся!..
– Да, пора ехать, – спокойно сказала Ухтищеву его рыжая дама. – Холодно… И скоро будет темно…
– Степан! Собирай все, – командовала Васса.
Все засуетились, заговорили о чем-то; Фома смотрел недоумевающими глазами и все вздрагивал. Люди, покачиваясь, ходили по плотам, бледные, утомленные, и говорили друг другу что-то нелепое, бессвязное. Саша бесцеремонно толкала их, собирая свои вещи.
– Степан! Крикни лошадей…
– А я – выпью еще коньяку, – кто хочет коньяку со мной? – тянул блаженным голосом господин с бакенбардами, держа в руках бутылку.
Васса укутывала шею Званцева шарфом. Он стоял перед нею, капризно выпятив губы, сморщенный, икры его вздрагивали. Фоме стало противно смотреть на них, он отошел на другой плот. Его удивляло, что все эти люди ведут себя так, точно они не слышали песни. В его груди она жила, вызывая у него беспокойное желание что-то сделать, сказать.
Уже солнце зашло, даль окуталась синим туманом. Фома посмотрел туда и отвернулся в сторону. Ему не хотелось ехать в город с этими людьми. А они всё расхаживали по плоту неровными шагами, качаясь из стороны в сторону и бормоча бессвязные слова. Женщины были трезвее мужчин, только рыжая долго не могла подняться со скамьи и, наконец поднявшись, объявила:
– Ну, я пьяна…
Фома сел на обрубок дерева и, подняв топор, которым мужик колол дрова для костра, стал играть им, подбрасывая его в воздух и ловя.
– Ах, как это пошло! – раздался капризный возглас Званцева.