«С Невы потянуло было свежестью, но облегчение было кратковременным. Улицы оставались раскаленными, как это почти всегда бывало летом в Петербурге. На Дворцовой площади и вдоль набережных стояли рогатки, закрывавшие половину мостовой. Всюду шла летняя перекладка торца, заливка асфальта. Пахло дегтем и смолой. Примешивался сильнее обычного запах пыли: ее было необычно много, она забивалась всюду. На многих домах выросли леса, с которых свисали веревки, ведра. Столицу штукатурили, красили…
Наряды городовых в белых кителях и летних фуражках выделялись своей численностью на фоне защитных гимнастерок нового образца, выстроенных шеренгами солдат. Войска стояли вольно за винтовками, составленными „козлами“. Офицеры прохаживались в запыленных сапогах и переговаривались с озабоченными, натянутыми лицами.
Наряды были поставлены с начала недели для охраны германского посольства, внушительное новое здание которого выделялось своей гранитной угловатой массой и суровыми, грозными гранитными же колоннами, над которыми громоздилась группа тяжелых бронзовых коней…
Указ Правительствующему Сенату о всеобщей мобилизации, отпечатанный в типографии „Правительственного вестника“, как был расклеен по стенам Петербурга, так и оставался на них. К нему еще прибавились уведомления о деталях реквизиции конского ремонта…
В этот пыльный и особенно жаркий день возбуждение в Петербурге достигло высшего напряжения. События уже приняли трагический оборот. Прошло четыре дня с момента объявления Австро-Венгрией войны Сербии, и Россия клокотала от негодования. Военная партия усиливалась с каждым часом. За три дня перед тем австрийцы уже приступили к военным действиям: 29 июля (16-го по старому стилю) их артиллерия из Земуна бомбардировала Белград. Накануне, 31-го, в парижском ресторане был убит правым террористом лидер французских социалистов Жорес. Только что закончился перед тем весьма шумный процесс жены бывшего председателя совета министров Кайо, застрелившей Кальмета, редактора правого „Фигаро“. В этом переплете политических страстей Париж до одури чествовал эскадроны проходившей через центральные кварталы кавалерии. Из всех окон махали флагами и до рассвета вопили „Вив л’арме!“. „Вечернее время“ и „Биржевые ведомости“ были полны описаний. Самой серьезной новостью было то, что накануне германское правительство объявило „Кригсгефарцуштанд“ — „положение военной опасности“…
В 7 часов 10 минут вечера 19 июля 1914 года определился подлинный лик XX столетия христианской эры, и началась величайшая в мировой истории серия трагедий, в судорогах которых должна была преобразиться коренным образом судьба человека на земле. В этот час и день слово было безоговорочно предоставлено так называемыми „христианскими“ государствами „князю мира сего“. По вещему слову Гоголя, „дьявол выступил уже без маски в мир“»[145].
19 июля (1 августа по новому стилю) пошел новый отсчет времени — германский посол Пурталес вручил российскому министру иностранных дел Сазонову ноту об объявлении войны.
Шульгин запечатлел начало войны в возвышенном стиле. «Это было 26 июля 1914 года…
В тот день, когда на один день была созвана Государственная Дума после объявления войны. В Петербург с разных концов России пробивались сквозь мобилизационную страду поезда с членами Государственной Думы…
Поезду, который пробивался из Киева, было особенно трудно, почему он опоздал… С вокзала я колотил извозчика в спину, чтобы попасть в Зимний дворец… Я объяснял ему, что „сам Государь меня ждет“…
Извозчик колотил свою шведку, но все же я вбежал в зал, когда уже началось… Государь уже вышел… И вот тут было совсем по-иному, чем всегда, во время больших выходов. Величие и трудность минуты сломили лед векового каркаса.
Была толпа людей, мятущаяся чувством, восторженная, прорвавшая ритуал… Эта восторженная гроздь законодателей окружала одного человека, и этот человек был наш Государь…
Я не мог протолкаться к нему, да этого и не нужно было… Ведь я и такие, как я, всегда были с ним душой и сердцем, но бесконечно радостно было для нас, что эти другие люди, вчера еще равнодушные, нет, мало сказать равнодушные, — враждебные, что они, подхваченные неодолимым стремлением сплотиться воедино, в эту страшную минуту бросились к вековому фокусу России — к престолу…
Эти другие люди были — кадеты, т. е. властители умов и сердец русской интеллигенции…
О, как охотно мы уступили бы им наши места на ступенях трона, если бы это означало единство России!.. В мой потрясенный мозг стучались три слова, вылившиеся в статье под заглавием: „Веди нас, Государь!..“»[146].
Николай II в своей речи вспомнил слова Александра I, что он не положит оружия, пока хоть один вооруженный неприятель находится на земле Русской. Он был бледен, выглядел утомленным, говорил негромким голосом, в котором, как вспоминал депутат Н. В. Савич, «…выявилась не столько непреклонная сила воли и уверенность в себе, сколько мистическое настроение и вера в провидение»[147].