«Бедный Николка, — внезапно подумал Федор. — И ему вот сюда лезть! Всего вероятнее, не от сладкой жизни». Те двое с шестами, однако, чуть не потеряли его следы, повернув немного вбок в самую гущу лозняка, подумав, наверное, что он там сидит. А его там не было, он, в общем-то, уже и не прятался. Для них он уже был недоступен. До того света он еще не добрел, но уже почти что ушел с этого. На этом остались практически только голова да глаза. Чтобы в последний раз взглянуть и попрощаться. Как только увидит его, так он и отойдет. Если дотянет… Боже, никогда в жизни у него не было мысли себя убить, всегда он неустанно боролся за жизнь. А тут вот должен…
Однако, может, он хоть перед концом увидит сына? Бедный Николка: что же он сейчас переживает? Конечно ж все это не по его воле — его заставили! Может, ему приказали? Какой-то большой начальник. Ведь есть же и над ним начальник. И послали его ловить в лесу отца, от которого он отрекся. Уж коль отрекся, то, значит, можно и ловить. Но как же такое возможно, как же жить тогда? Может, ему еще прикажут, словивши, учинить допрос отца? И сын вынужден будет его пытать? Боже, зачем же ты сотворил тогда белый свет!
— Лещук, вот туда пырни!
Это тоже Николка — откуда-то издали твердым начальственным голосом, которого Федор не знал. Тот голос он выучил уже без отца. Счастлива его мать, что не видит всего этого. И не слышит.[255]
«Облава» — это прямая метафора того, что было сделано с многомиллионным крестьянством не только Беларуси, но всей огромной страны. Но есть в ней и более глубокий смысл. «Облава» — это тотальная облава на все человеческое, что есть в человеке и что сопротивляется его превращению в «колесико и винтик» беспощадно управляемого механизма. «Облава» — это и уловление душ с последующим их уничтожением в людях: ведь в детстве у Николая Ровбы еще была душа.
В одной из последних строчек новеллы у Быкова вдруг прорывается прямое и даже сентиментальное: «Не дано было ему спокойно пожить, ну хоть повезло умереть спокойно»[256]. Откуда эта обезоруживающая чувствительность у обычно достаточно трезвого автора, способного выдержать нейтральный тон даже в повествовании, предельно накаленном? Объяснение этому мощному сентиментальному аккорду, очевидно, следует искать в отношении сверстников автора к поколению своих родителей, которое на своих плечах, вернее костях, несло чудовищный груз коллективизации. Это отношение включало множество сложных чувств: эмпатию, симпатию, порой — антипатию, но основой всегда служили стыд, жалость и всепоглощающее чувство вины перед родителями. Когда вслушиваешься и вчитываешься в интервью с Быковым[257], понимаешь, что те же ноты, что звучат в судьбе Федора Ровбы, так же пронзительно звучат и в судьбе Владимира Быкова, отца Василя. Оба служили в знаменитой армии Самсонова во время Первой мировой, оба попали в германский плен и работали батраками у немецких фермеров; работа эта была обычным тяжелым крестьянским трудом, но относились к ним хозяева ферм справедливо: без панибратства, зато по-человечески. Единственная разница в судьбах Федора Ровбы и Владимира Быкова заключалась в том, что отца писателя не раскулачили. Следует, однако, помнить, что многих соседей Владимира Быкова выслали только за то, что они «вкусили западной жизни», работая у немецких фермеров. И конечно, семья Быковых понимала, что, как ни тяжела их жизнь в родных местах, тем, кого выслали, пришлось, как Федору Ровбе, много хуже.