— Ты где руку оставил? — полюбопытствовал Пастырь, выливая в костёр опивки с травяной гущей, посматривая на культю под левым рукавом цыганова пиджака.
— Там и оставил, — неохотно отозвался ром, цедя питьё. — В городе. Д
— Угу, — покивал гость. — Не страшно одному? Город-то рядом.
— Нет, — коротко ответил старик. — Чего боятса тому, у кого ништо нет.
— Жизнь есть.
— Нет жизни. Всё
Пастырь не стал расспрашивать. Цыган всё равно, кажется, не расположен к рассказам, а догадаться не сложно: вся его родня, видимо, осталась в городе. Сунулись, видать, туда табором, да там их всех и положили. Такие нынче времена… Хотя, нет, времена были раньше, а теперь — моменты. От вчера до сегодня момент, от жизни до смерти момент. За те месяцы, что Пастырь добирался до Михайловска, нагляделся он на всякое. Смерть нынче гуляет повсюду, ходит, где хочет, чувствует себя вольно. Поветрие прошло, а смерть осталась. Казалось бы, чего ей ещё надо — разжирела за год, отъелась на миллионах человеческих жизней. Однако, нет — аппетит приходит во время еды, известно же. Ещё трупы, набросанные по земле заразой, не сгнили, не съелись червями и воронами, а на их место уже новые громоздятся. Вошла во вкус старая падальщица.
— На вечер не ходи туда, — сказал цыган. — Здес останса. Утром пойдёшь.
Пастырь налил себе ещё горячего травника, в задумчивости покачал головой.
— Полгода я сюда добирался, — ответил он. — Добрался вот. Сердце горит. Я, вот, с тобой сижу, а сердце горит. У меня же дом там. Жена была и сын.
— Полдня не решат дело, — настаивал старик. — Не ходи, говорю. Загибнешь. И нет там ни жены твоей, ни сына.
— А ты почём знаешь, ром?
— Знаю. Никого там нет. Кто от жаркой не сгорел, того убили. Кто убиват не хотел, того убили. Кто вовремя не ушёл — убили. Всех убили. Никого не найдёшь ты там. Смерт, разве что, найдёшь.
— Ладно, — отмахнулся Пастырь. — Тебя как зовут-то?
— Михаем звали.
— Ну а я — Пастырь. В смысле, Пётр. Был… Пётр был, Пастырь был… Теперь — варнак. Вот же жизнь, туда её в заднюю дверь…
2. За жизнь
Для Пастыря (это в зоне, а в миру — Петра Сергеевича Шеина) началось всё в марте, когда свалился вдруг с вышки караульный. Хлопнулся кулем на почернелый ноздреватый снег, разметав брызги первых лужиц, и застыл в нелепой позе, обмочив напоследок штаны, завернув голову на сломанной шее чуть ли не к спине, словно прислушиваясь к чириканью разгулявшихся, почуявших весну воробьёв. Что сразу тогда бросилось в глаза — был он весь красный. Вся кожа, что на виду, была красной, даже алой, как после хорошего ожога. Тогда уже месяц как шли разговоры об эпидемии, зона сидела на карантине, и тот солдатик стал первой ласточкой, после которой даже на прогулки выводили маленькими партиями, и совсем никаких свиданий.
Мобильной связи в той глухомани не было, письма с воли стали приходить гораздо реже, и в те редкие разы, когда они всё же приходили, воняло от них хлоркой и чёрт знает какой ещё медицинской гадостью, а выцветшие буквы едва удавалось прочесть. И был в тех письмах только надрыв и ужас, так что тревога, сначала вялотекущая, за отсутствием ясных новостей очень быстро переросла в паранойю, хотя —
После того первого случая прошло не больше недели до того дня, когда красная смерть дорвалась и до зэк
Пошли тогда по камерам нехорошие базары, что, мол, принято решение зэк
Потом был долгий путь по вымершей — где больше, где меньше — земле, напоминающий дорогу в ад или по миру, в который пришел Антихрист. Людей приходилось сторониться, и не потому, что беглый, а потому что кругом была смерть, каждый встречный был зеркалом, в котором отразился её оскал, каждый из них мог стать твоей погибелью. Пастырь заматывал лицо рубахой, с рук не снимал медицинских перчаток, не подпускал к себе никого — ни мужика, ни женщину, ни ребёнка; не подходил к умирающим, не обращал внимания на призывы о помощи, лишний раз не касался ничего, что могло бы нести на себе прикосновения других людей.