Впервые он подумал, что находится в пустом, совершенно чужом доме. Он ничего не знал о его прежних обитателях, ведь дом был старый, и кто—то в нем жил. Как он достался Гарику?
Гарик радиожурналист со странными вкусами. У него жена. Кажется, дочь. Они здесь бывают.
Черт дернул его забраться сюда. Виленкин снова лег, укрылся, пытаясь согреться, натянул одеяло на голову.
Да, лучшее средство — укрыться с головой.
Наконец под одеялом трудно стало дышать, и он откинул край. И спросил себя: в общем—то какая разница?.. Не слишком ли все это сложно, нудно. Все эти думы, хождения, разговоры, все попытки пересилить — пересилить что? кого? Все равно мир окажется сильнее. Точнее, его неумолимый закон.
Но он никогда не хотел пересилить мир и — победить смерть? У него этого и в мыслях не было. Он лишь пытался выразить что—то, нанизывал на линейки синие каракули. Ему терпимо было в сфере разнообразных звучаний. Но вот эта сфера вдруг развалилась. Из—за чего? Неужели такие мелочи могли ее разрушить? Или разгерметизация началась давно?
Это неважно. В каждом дремлет семя подобных мыслей. Рано или поздно оно вызревает. Это как бы волчья ягода, и ее надо выплюнуть или проглотить. Всякий однажды становится приговоренным Сократом. И, как Сократ, может выбрать смерть или бегство. Бегство куда?
Петр Виленкин, например, сбежал в деревню. Но здесь, оказывается, еще хуже. Он лежит, как заживо погребенный в склепе. Близость к земле не умиротворяет, а отупляет. Здесь еще сильнее тянет зарыться в землю. Ибо с очевидностью... что с очевидностью? Все выступает. Вся бессмыслица, все равнодушие. Виленкин никогда не верил природе, то есть тютчевской природе: не то, что мните вы... Он именно это и мнил. Но это его как—то не пугало. Воспринималось как данность. А сейчас он почувствовал это с особенной остротой.
Вышел на улицу. Оказывается, выпал снег. И небо над деревьями сада двигалось ярким полотнищем белых и плоских серых облаков, солнечных лучей, синевы. Ветер рвал на нем волосы, он вышел без кепки. Замерзшая листва шелестела, яблоки ударялись о ветви и стволы, сучья потрескивали. Поднялся ветер. А когда он проснулся, стояла тишина.
Яблоки падали. Он нагнулся, подобрал одно. Вернулся в сумеречный дом. Теперь он знал, что дом с заставленными окнами находится среди пестрых полей, над долиной с пустошью; на противоположном берегу долины дымились какие—то черные кучи; далеко в стороне высились дома, трубы, краны города. Но можно было ощущать себя на краю земли.
Виленкин ел твердое кислое яблоко, сидя в доме с затемненными окнами.
Бегство его было вполне бессмысленным. Все равно придется как—то со всеми объясняться.
Ветер свистел в обшивке дома.
И прежде всего с самим собой. Так ли уж ему нужна музыка. Так ли уж страшно отказаться от бегства. От этого упорного, изнурительного бегства. И музыка всего лишь уловка. Надо же чем—то скрасить эти часы и дни над черной дырой.
Но однажды ты приостанавливаешься, оборачиваешься.
Как будто тебя окликнули.
Он принялся ходить по комнатам, чтобы согреться. Попытался снять ставни с окон, но деревянные бруски были туго забиты в скобы. Да черт с ними, все равно он не останется здесь, пойдет на кружное шоссе. Виленкин посмотрел на часы. Вчера он снял их, отмыл, но плохо, надо щеточкой с мылом или порошком; браслет напоминал тракторную или танковую гусеницу. Гарик оставил примерное расписание автобусов. На ближайший он уже не успевает, а на последний — да. Виленкин сунул часы в карман пальто. В черном пальто он ходил по чужому дому. Иногда видел себя все—таки в зеркалах. Кстати, еще одно, четвертое зеркало он обнаружил в обширной прихожей — или как это называется? — сени; громадное, почти четырехугольное зеркалище в старинной резной раме; поверхность этого зеркала была тронута пятнами.
Что за страсть к зеркалам. Нет, этот Гарик любопытный парень. Если бы он обрисовал обстановку, Виленкин сюда не приехал бы. Просто ему хотелось на время где—то укрыться. Но не в доме с зеркалами, с воющей обшивкой. А где ему хотелось бы укрыться. Да, где. Неизвестно, где можно укрыться. Виленкин опустился на диван. Вдруг в соседней комнате раздался шлепок. Он послушал, встал, осторожно прошел, посмотрел. Под окном метнулась маленькая тварь с длинным хвостом. Виленкин взял сумку с провизией, вчера они заехали в магазин. Он отнес сумку в другую комнату. Сыр, консервы, чай, хлеб, пакеты концентратов. Виленкин давно не ел. Но есть почему—то не хотелось. Что—то окаменело в нем.
Сейчас он чувствовал отвращение к музыке. К этой бесконечной игре звуков, бессмысленной, неудержимой, повторяющейся вновь и вновь с давних пор, с древних времен. Не смешно ли быть ее исполнителем. Не смешны ли все эти аффекты. За всем тщета. Музыка и прочее своего рода обезболивающее. Все бесконечная фуга — бегство.
Такова индукция Виленкина: порезали руку, и вдруг ему стало скучно; случайное происшествие разрушило его сферу; и он ощутил необычайную усталость от музыки, от своих отношений с Леночкой, с Дагмарой Михайловной, со всеми; весь мир представился ему трагически плоским.