Однако пережитое потрясение улеглось не сразу. Прежде чем отправиться спать, Сизиф вкатил камень в пещеру: мало ли что может прийти в голову этим завистливым олимпийцам? Возьмут да и стибрят потихоньку камешек, когда Гермес сообщит им, какой славой и неодолимой силой наделил он Сизифа. Или сровняют с землей гору, чтобы некуда было его вкатывать… Сизифа даже пот прошиб. Эх, боги, боги, хлестали бы вы свой нектар да заботились о своих привилегиях и славе, а его оставили бы в покое, не мешали брать вершину за вершиной… А если, тут Сизиф мятежно сжал кулаки, если они начнут мешать, тогда он не посмотрит на то, что они небожители… пусть ему будет хуже, но и им несладко придется…
Лишь под утро, обняв одной рукой камень, Сизиф наконец забылся живительным сном, чтобы, поднявшись, вновь вступить в нескончаемое единоборство с гранитной глыбой…
Наверно, привиделось ему что-то приятное, потому что он блаженно улыбался во сне. И не видел, не мог видеть, как боги, приоткрыв своды царства теней, смотрят на него со своих олимпийских высот, смотрят, как на неразумное дитя, заснувшее с игрушкой в руке, и тоже улыбаются — только с иронией и бесконечно довольные собой.
СЕМЬ ИСПОВЕДЕЙ ПИГМАЛИОНА
Сегодня, о Афродита, я подарил Галатее резец, тот самый, которым изваял ее из слоновой кости. При этом я рассказал ей, сколько терпения, труда и любви пришлось затратить, чтобы извлечь из бесчувственной кости каждую черточку ее лица, каждую линию тела, каждое мгновение застывшего движения, всю ее — дочь морской нимфы. Рассказал, как вскакивал по ночам и босиком бежал в мастерскую, чтобы новым прикосновением резца сделать совершеннее то, что, казалось, и без того было уже совершенным. Как, высекая ее губы, целовал их в поисках самого очаровательного изгиба, как ласкал плечи, чтобы они словно выныривали из морской пены, как согревал ладонями нежные ушки, чью удивительную форму заимствовал у затейливых раковин. И лишь тогда, сказал я ей, своей Галатее, лишь тогда, когда почувствовал, что образ ее доведен до божественной гармонии, до вершин эстетического идеала, до шедевра, — лишь тогда решился я просить тебя, о богиня, любви и красоты, покровительница моего Кипра, чтобы ты вдохнула жизнь в это создание. Я рассказал, как принес тебе в жертву корову с самыми длинными рогами, которые распорядился щедро позолотить.
Галатея слушала меня с любопытством, и лицо у нее было при этом подобно лицам детей, когда они слушают россказни о том, как родители нашли их в капусте. Галатея даже осведомилась, что означают слова «гармония», «эстетический», «шедевр», и в конце концов сделала вывод:
— Значит, получается, что ты мой родитель, отец?
— Не говори глупостей! — рассердился я и, заключив ее в объятия, доказал, что если и стану кому-нибудь отцом, то лишь тому, кто явится плодом нашей любви. (В связи с этим хочу поблагодарить тебя, о богиня, за то, что, вдохнув жизнь в Галатею, ты наделила мое творенье и страстной натурой.)
Галатея оставалась задумчивой и тоскливо смотрела в потолок. Я нежно повернул к себе ее личико и спросил:
— Чего еще не хватает моему шедевру? Чего еще желает моя совершеннейшая? Может быть, она недовольна своим обликом? Может, я создал ее недостаточно прелестной? Говори же, будь откровенна со своим творцом и мужем!
Однако она продолжала молчать, невесело поигрывая подаренным мною резцом. Я не отставал, и наконец она робко заговорила:
— Мне тоже хотелось бы, о мой повелитель…
— Выкладывай все без колебаний!
— Хотелось бы и мне усовершенствовать некоторые твои черты.
Я вздрогнул от неожиданности, но, как и подобает царю, овладел собой и сдержанно осведомился:
— Какие же, к примеру?
— Уши! — Галатея внезапно оживилась. — Они у тебя такие большие, что напоминают лопухи, растущие на пустыре. — Сказав это, Галатея ухватила меня за ухо и взмахнула резцом. Еще мгновенье…
— Не смей! — как ошпаренный, отпрянул я.
— Как же так? — она с невинным видом вытаращила глаза. — Ты ведь долго и упорно совершенствовал меня, почему же я не могу отблагодарить тебя тем же? Признайся: будь у меня такие огромные лопухи вместо ушей, разве стал бы ты целовать их? Сам бы сказал, что они неэстетичны.
Признаюсь, Афродита, за такие речи я любого подданного распорядился бы посадить на кол — недаром меня прозвали Сердитым. Но тут… Как следовало мне поступить в этом случае, о богиня? Оставалось лишь запечатать ее очаровательные губки поцелуем.
— Баловница, — шептал я, лаская ее, — шалунья…
Она улыбнулась, одарив меня еще одним чудом красоты: двумя рядами жемчужных зубок. Однако на этот раз они вызвали у меня не только восхищение: я мысленно сравнил их с моими собственными и дал себе слово во имя эстетического идеала никогда не смеяться с открытым ртом.