«С молодым драматургом, уже заявившим о себе в “Прощании в июне”, Министерством культуры СССР был заключен договор на новую пьесу. Когда же она была написана (это было “Предместье”), дальнейшее ее продвижение неожиданно застопорилось. Один из ответственных работников министерства, большой добрый человек… был поражен жестокостью, как он выразился, основной ситуации пьесы. На все мои попытки как-то смягчить его позицию он неизменно отвечал — как же Бусыгин говорит, что он сын Сарафанова, когда он на самом деле не его сын?.. я безуспешно сражался, чем и было вызвано Сашино письмо.
Вот что он написал: “Дорогой Алексей Дмитриевич! Решился побеспокоить вас по случаю, который мне кажется чрезвычайным. После нашей работы, которая длилась почти полгода и почти беспрерывно, когда явился наконец утвержденный вами конец, я, уверенный, что все позади, глубоко вздохнул и уехал в Иркутск, чтобы здесь без волнения, в тиши дождаться этих злополучных, необходимых мне денег”.
Далее Саша пишет, что, позвонив в министерство, он узнал о затруднениях с пьесой. Пытаясь обосновать свою точку зрения, Саша через меня захотел воздействовать на вышеупомянутого товарища. “Ему кажется сомнительной завязка пьесы — то, что Бусыгин выдает себя за сына Сарафанова… Кажется, этот поступок представляется ему жестоким. Почему? Ведь, во-первых, в самом начале (когда ему кажется, что Сарафанов отправился прелюбодействовать) он (Бусыгин) и не думает о встрече с ним, он уклоняется от этой встречи, а, встретившись, не обманывает Сарафанова просто так, из злого хулиганства, а скорее поступает как моралист в некотором роде. Почему бы этому (отцу) слегка не пострадать за того (отца Бусыгина)? Во-вторых, обманув Сарафанова, он все время тяготится этим обманом, и не только потому, что — Нина, но и перед Сарафановым у него прямо-таки угрызения совести. Впоследствии, когда положение мнимого сына сменяется положением любимого брата — центральной ситуацией пьесы, обман Бусыгина поворачивается против него, он приобретает смысл и, на мой взгляд, выглядит совсем уже безобидным, где же во всем этом жестокость? Алексей Дмитриевич! Вы нянчили обе пьесы, вы всегда были ко мне добры. Заступитесь!”
Я пытался, сколько мог, воздействовать на своего строгого коллегу, но ни его, ни другого начальника, ведавшего театрами, мне не дано было убедить. Как мне говорили, окончательно дело погубила моя неосторожная фраза о тонкости вампиловской драматургии, которая доступна не каждому — что делать, ошибся…»
Ну, этот запрет высказан еще без озлобления. А ведь были начальствующие чиновники, которых иначе как погромщиками не назовешь. Разве иначе выглядели участники обсуждения, которое состоялось в Управлении культуры при Мосгорисполкоме после просьбы Театра им. М. Н. Ермоловой разрешить постановку того же «Старшего сына»? О нем с болью рассказала в датированном 1969 годом письме драматургу Е. Якушкина:
«Вчера, 19 февраля, состоялось обсуждение твоей пьесы в Управлении культуры. Этому предшествовали мои ежедневные хождения туда и разговоры, иначе они читали бы еще три месяца. Еще до обсуждения было ясно, что они (после “Провинциальных анекдотов”) весьма критически настроены в твой адрес. “Вампилов, — сказал Сапетов, когда я сдавала пьесу, — значит, 3-й анекдот написал?” И это стало “крылатым” определением.
Обсуждение было бурным. Тройка: Сапетов, Мирингоф[34]… а главное… Закшевер просто разъярились, как будто бы ты их всех лично когда-то оскорбил. Конечно, Закшевер и другие всё повторяли, что “он талантливый, способный” и т. д., но… “семья Сарафановых неблагополучная, отец — слабый человек, углубить!”, “Нина — грубая, не любит отца”, “Дети покидают отца”, “Взят человек, совершающий подлость, и из него делается положительный герой!”
Закшевер о Бусыгине: “Аристотель сказал, что комедия может смешить, но должна высмеивать. Что высмеивает эта комедия?” Закшевер: “Наташа Макарская — весьма легких нравов”. “Язык — это орудие драматурга — засорен блатными словечками” (Мирингоф); и т. д. и т. п. до бесконечности.
Главное — единодушное возмущение вызвал образ Михаила Кудимова. “Компрометируется самое святое — образ советского солдата. Он выписан дураком, бурбоном, дубом и т. д.”.
Мы (Белоозеров, Комиссаржевский, Косюков[35] и я) стояли стеной. Был большой крик! Главное, довели