Они здесь ни при чем, пусть они не врут… И пусть… пусть они больше ко мне не вяжутся.
Идем, отец… Идем домой…
На зле может основываться только разрушение. А держится мир на любви. Обесчещенная Валентина дает урок не своим несчастьем, не «позором», а устоявшей после жестокого насилия душой, ее немеркнущим светом. Будет ли она счастлива в жизни? Бог весть. Пока о ней можно сказать определенно одно: она изменила судьбу каждого героя пьесы. Шаманову отныне стыдно оставаться трусом. Пашка убедился, что насилие над другим человеком опасно прежде всего для самого насильника. Это он обесчещен, выставлен у позорного столба. Кашкина поняла умом зрелой, хотя и недалекой женщины, что мелкая душа не найдет тепла у другой души. Помигалов увидел воочию, что дочь никогда не будет жить по его замшелым правилам, что ее характер благороднее, выше, чем у него, бывалого человека. Хороших окончательно убедилась, что сын ее Пашка недостоин мизинца этой девушки, а Дергачев, отчим насильника, яснее осознал несчастье своей распадающейся семьи. Еремеев удостоверился в том, что понял уже в первый день, как вышел из тайги в поселок: здесь, в Чулимске, самый родной ему не по крови, а по душе человек — это Валентина. Ну вот и решайте теперь: правда ли то, что любовь Валентины, тайная, робкая, почти детская, произвела переворот в чувствах и мыслях людей, преобразила жизнь вокруг? И не встала ли эта героиня рядом с Татьяной Лариной, Асей, Наташей Ростовой, Грушенькой, Аксиньей Астаховой, другими светлыми героинями русской классики?
В «Старшем сыне» после злобного выкрика Сильвы в сторону Сарафанова, что Бусыгин вовсе не сын его, старый музыкант обмирает: «Что такое?.. Что это значит?» Бусыгин подтверждает: «Я вам не сын. Я обманул вас вчера». Вся последующая сцена — это возгласы Сарафанова, не верящего неожиданному признанию, ошарашенного, потрясенного, почти смертельно раненного: «Это невозможно… Не верю. Быть этого не может!» «Значит, ты мне… Выходит, я тебе… Как же так?.. Да нет, я не верю! Скажи, что ты мой сын!.. Ну! Сын, ведь это правда? Сын?!» И когда Бусыгин простодушно признаётся: «Откровенно говоря, я и сам уже не верю, что я вам не сын», — Сарафанов твердо, как заклинание, втолковывает домочадцам, да и всему миру: «Не верю! Не понимаю! Знать этого не хочу! Ты — настоящий Сарафанов! Мой сын! И притом любимый сын!»
И далее — великий монолог, «голос свыше», наставляющий нас, неразумных, не усвоивших Божеское указание, забывших, что все мы на земле — братья:
«Сарафанов. То, что случилось, — все это ничего не меняет. Володя, подойди сюда.
Что бы там ни было, а я считаю тебя своим сыном.
«Где ты живешь», — спрашивает обретенного «сына» музыкант. «В общежитии». — «В общежитии… Но ведь это далеко… и неуютно. И вообще, терпеть не могу общежитий… Это я к тому, что… Если бы ты согласился… словом, живи у нас». — «Нет, что вы…» — «Предлагаю от чистого сердца… Нина! Чего же ты молчишь? Пригласи его, уговори». И в конце — твердо: «Володя, я за то, чтобы ты у нас жил — и никаких».
Вероятно, так и будет. Во всяком случае, последние слова Бусыгина окрашены радостью: «Ну вот. Поздравьте меня. Я опоздал на электричку».
Глава восьмая
«ПУСТЬ ТЕПЕРЬ СКАЖУТ, ЧТО ТАКОГО ДРАМАТУРГА НЕТ…»
Знакомство Александра с завлитом Московского театра им. М. Н. Ермоловой Еленой Леонидовной Якушкиной за считаные месяцы перешло в дружбу. Этому способствовали, конечно, особенности их характеров. Трогательная почтительность и сердечная благодарность за понимание, которые испытывал Вампилов, сошлись с чутким вниманием к таланту и врожденной интеллигентностью, отличавшими Якушкину. Елена Леонидовна с первых дней их общения приняла близко к сердцу успехи, неудачи и тревоги «своего приемного сына». Это бросалось в глаза друзьям Александра. В. Шугаев тепло вспоминал о Якушкиной как вампиловском «ангеле-хранителе», «чей живой и насмешливый ум, чья сердечность, чье знание московской театральной жизни, не только, так сказать, ее восьмой, надводной части, но и остальной, подводной, таинственно-громадной, так помогли Сане впоследствии». Г. Машкин писал, что в ермоловский театр молодые иркутские писатели «были вхожи на правах своих». Елена Леонидовна, «черноокая дама с французским произношением, привлекательная в своем преклонном возрасте и гениально-рассеянная, помогала нам, авторам-землякам, как могла».