От рисунков карандашом и тушью Чокан перешел к акварели. Отец одобрил его увлечение и стал брать с собой на археологические раскопки. Чокан старательно рисовал древнюю утварь, оружие, украшения. Осмелев, он стал рисовать юрты, верблюдов, людей. Рисунки и акварели юный Чокан — в подражание кому-то из своих военных учителей — помещал в круг, вычерченный циркулем. До нас дошли две ранние акварели Чокана. На одной изображен джатак возле своей юрты, на другой — погонщик верблюдов. Мусульманская религия запрещала изображать человека, но эти двое не были, наверное, как и большинство простых казахов, правоверными мусульманами. Юный торе приказал — они послушно замерли, не догадываясь, что это называется позировать. Степь еще не ведала, что такое рисунок на бумаге, акварель, картина, написанная маслом. Степь знала только фрески в мавзолеях, оставшиеся от старых мастеров. Мальчик, сын султана Чингиса, стал первым у своего народа художником.
Первые пейзажи степи, набросанные рукой ее коренного уроженца, а не проезжим рисовальщиком. Первые портреты казахов, жанровые сценки, карандашные зарисовки животных, памятников архитектуры. Рисование обостряло его наблюдательность. Он вглядывался, как уложены кошмы на юрте джатака, как сделано ярмо вола, тщательно прорисовывал вьюки на верблюдах, одежду погонщика.
Все это Чокан видел с малых лет, видел бессчетное число раз. Вечно стояли в степи каменные изваяния, мавзолеи из кирпича-сырца, замешенного на животном жире, камни с надписями, высокие башни из тесаных камней в честь тенгри[23], которым поклонялся народ, загадочные развалины, о которых рассказывались легенды. И так же вечны были для пейзажа степи жилища казахов, их легкие юрты — белейшие у членов семьи Валихановых и прокопченные у бедняков. Но когда Чокан переносил на бумагу вечное, известное каждому казаху с рождения — юрты, коней, степь, у него возникало беспокойное ощущение, что все это еще никем не открыто, все это еще никому не ведомо — и прежде всего самим степнякам. Они кочуют, бьют из молока масло и делают сыр, режут скот в начале зимы и стригут скот весной. На все дела и поступки у казаха есть любимый ответ — это делали наши предки, значит, эго правильно, мои дети обязаны жить по тем же законам и обычаям. Но никто не стремится попять и объяснить, почему именно так, а не иначе устроена жизнь народа, почему он говорит на таком, а не на ином языке, откуда взялся народ и давно ли живет в степи.
Рисуя окружающую его жизнь, Чокан с детским увлечением делался ее исследователем, ему хотелось постичь через рисунок суть предметов, он брался за карандаш, чтобы понять: как? зачем? почему? Исследователь, ученый, историк, собиратель фольклора в Чокане с самых ранних лет упорно брал верх над художником.
Когда отец привез его в Омск, чтобы отдать в кадетский корпус, Чокан тотчас схватился за карандаш. Лихорадочно рисовал пароход на Иртыше, городские, прежде никогда не виданные дома в два, три этажа. Он стремился как можно скорее разобраться в городской жизни, понять в ней самое главное. Ведь ему тут жить — и не под отцовским крылышком, одному, самостоятельно. Вот какая напряженная мысль устремилась в кончик карандаша, торопливо бегающего по листу, вот почему он прихватил из дому рисовальные принадлежности и не запрятал среди дорожной поклажи — держал их поближе, под рукой, постоянно наготове.
Чокана повезли в Омск осенью 1847 года, когда ему исполнилось двенадцать лет. Прожив детские годы в русской крепости, общаясь с Сотниковым, с другими русскими гостями отца, с военными топографами, Чокан, имевший огромные способности к языкам, очевидно, изъяснялся по-русски вполне сносно для начала обучения в корпусе.
Он был невелик ростом, худ, наголо обрит по казахскому обычаю, в щегольском халатике, в расшитых сапожках. Настоящий торе, султанский сынок, барчук, с маленькими аристократическими руками, с лицом монгольского типа, что говорило о высоком происхождении; только среди «черной кости» могли встретиться узколицые или горбоносые, а султаны-чингизиды плосколицы, с приплюснутыми носами. Придет время, и кадет Валиханов начнет стесняться, что у него такой аблаевский, «калмыцкий» нос, и будет мечтать, как бы его приподнять, чем угодно, «хотя бы шишкой». Но до этого еще очень и очень далеко. Едучи в Омск, он твердил про себя, чей он сын, внук и правнук.
По приезде в Омск Валихановы направились к старинному другу семьи Дабшинскому. Пока Чокан, взбудораженный первыми городскими впечатлениями, торопился набросать на бумаге все, что видел, проезжая омскими улицами, Дабшинский вышел и спустя некоторое время вернулся с русским мальчиком — кадетом.
— Чокан, — обратился Дабшинский на казахском языке, — я привел к тебе товарища, он тебе поможет на первых порах. — И пояснил кадету, тоже по-казахски: — Григорий, ты ему помоги, познакомь с порядками в эскадроне.
— Бельмейды! — сокрушенно признался кадет. На простодушной физиономии выразилось полное отчаяние. Кроме этого слова — «не понимаю», — он знал еще, пожалуй, с десяток, не больше.