— Я уже сказала вам, месье Жиронак, — отвечала я, — что графу решительно нет никакой надобности обращать внимание на мое с ним обхождение. Если он это замечает, так я этого не замечаю. Он хорошо образованный, приятный человек, который смотрит на меня, как на всякую другую, с которой рад поговорить в минуту расположения, и которую, в противном случае, оставляет в покое, как все благовоспитанные люди. Но я, повторяю вам, вовсе не думаю замечать, как он со мною обходится: гордо или нет. Точно так же, как он не замечает этого во мне, я уверена.
— Так зачем же он сюда приходил? Прежде он никогда не бывал у меня по вечерам. Не для жены же моей, надеюсь. У меня тоже есть глаза, и я вижу кое-что.
— В этом я не сомневаюсь, — отвечала я, — полагаю, что вы сами его пригласили, и если вы сделали это для меня, так я должна просить вас не доказывать впредь вашего расположения такими средствами. Я не желаю его видеть.
— Как вам не стыдно, мосье Жиронак, — сказала жена его. — Вы сердите ее своими шутками. Зачем мучить девушку разговорами о человеке, которого она видела всего три раза в жизни, и к которому она совершенно равнодушна?
— Madame, — отвечал Жиронак с истинным или притворным гневом, — вы неблагодарная, вы. .. вы. .. не нахожу слов, чтобы выразить вашу чудовищную неблагодарность. Я непонятый человек, а мадемуазель де Шатонеф — ребенок или сама себя не понимает. Отказать мне графу де Шаванну или нет? Нет; потому что если она ребенок, так о ней должны заботиться другие; а если она сама себя не понимает, так слава Богу, что другие ее понимают. Вот и все. И вот почему я не откажу графу. Напротив того, я приглашу его к обеду завтра, послезавтра. Если он откажется, так клянусь честью, я никогда не буду обедать дома.
Я не могла не рассмеяться этой выходке. Он погладил меня по голове, сказал, что я была бы une bonne enfant, не будь я так чертовски упряма, и посоветовал мне пойти выспаться.
Я простилась и ушла к себе в комнату, но не спать, а размышлять.
С приездом Августа проснулись во мне чувства, долго спавшие в глубине души.
Воспоминание об отцовском доме, любовь к родине, любовь к отцу, всегда меня ласкавшему, привязанность к матери, сестрам и братьям пробудились во мне с новою силой.
Я начала думать, как жаль будет расстаться с братом после такого короткого свидания и начала чувствовать, чего до сих пор не замечала, — что грустно и тяжело жить на чужой стороне, вдали от друзей и родных, на которых можно понадеяться в несчастье и болезни. Мрачна показалась мне картина одиночества под старость и кончины далеко от друзей детства.
Потом, по необъяснимому сцеплению мыслей, связывающему в уме нашем вещи, по-видимому, совершенно разнородные, но в сущности родственные, я начала думать: зачем же мне оставаться одинокою? Зачем чуждаться родни, опираясь только на себя, и лишать себя ради воображаемой независимости удовольствий общественной жизни и сладких семейных уз?
Может быть, присутствие брата открыло мне глаза, и я увидела, что на свете нет истинной независимости. Для осуществления этой мечты надо удалиться, подобно Робинзону, на безлюдный остров; но такой независимости, конечно, никто не пожелает.
И прежде, нежели я заснула, я начала, кажется, думать о графе де Шаванне. Мысли мои вертелись, впрочем, только около того, что ни он, ни я друг о друге не заботимся, и что я не изменю принятому намерению никогда не выходить замуж. Все это доказывало, может быть, что я не была совсем равнодушна к графу и скоро сделалась еще неравнодушнее. Сказал же один знаток человеческого сердца, что, если бы он захотел внушить любовь женщине, первою заботою его было бы заставить ее думать о нем — даже ненавидеть его, лишь бы только она не оставалась равнодушною.
И действительно, если женщина начинает
Но тогда эта истина была для меня так недоступна, что я даже не предложила себе этого вопроса. Помню только, что я во сне видела себя перед алтарем с графом де Шаванном; и вдруг вбежала мадам д'Альбре, леди Батерст, Стенгопы, леди M и разлучили нас силой. Я заплакала так горько, что проснулась и не скоро уверилась, что все это был сон.
Рано по утру пришел Огюст. Месье Жиронак ушел давать уроки на флейте и гитаре, а жена его была так занята цветами, что мы могли беседовать наедине до самых сумерек и рассказали друг другу в продолжение этого времени все свои приключения.
— Ты рассказала мне все, Валерия, — сказал он, выслушавши меня, — все твои печали и горести, все удачи и удовольствия; как помогала ты любви других, как приобрела маленькое состояние и сделалась почти миллионеркой, — а ничего не сказала о своих сердечных делах. Ты или ужасная лицемерка, или у тебя нет сердца.
— Кажется, последнее, — отвечала я. — По крайней мере, мне нечего рассказывать тебе о сердечных делах. Не знаю, я ли в том виновата или другие, только никто в меня не влюблялся, за исключением негодного Г** , и я ни в кого не влюблялась.