В связи с планом издания нового журнала — ему дается имя «Новый путь» — между Брюсовым и будущим редактором Перцовым завязывается переписка. 26 марта 1903 года Брюсов пишет ему очень значительное письмо:
«…Да, „Новый путь“ должен быть аристократичен, долго, может быть, лет пять-шесть, пока в среде этой самой аристократии не наберется 3000 подписчиков… Хочу Вам сознаться, в чем уже сознавался Зинаиде Николаевне. Та неделя в Петербурге, эти религиозно-философские собрания, ваши разговоры и ее дали мне возможность увидать христианство как-то совсем с иной, непривычной точки. Я всегда подходил ко Христу только со стороны подставленной ланиты, и мне Он был скучен. Я так привык, что умиляются в Нем на человека, что забыл, что Он— Бог. И теперь увидал иную глубину христианства, в которой вся его мораль, вся эта прощающая любовь зыблется, как тростинка над пучиной. Тогда открывается прельстительность христианства, как всякой бездны, как всякой стремнины, над которой кружится голова. Только надо Новым Заветом считать не Евангелие с посланиями и Апокалипсисом (как считают всегда), а Апокалипсис и послания с Евангелием. Это все меняет, и прежде всего мне становятся понятными речи Ваши и Зинаиды Николаевны».
На мгновение неверующего Брюсова притянула к себе «тайна» и «бездна» христианства. Органически лишенный всякого мистического чувства, он всю жизнь тянулся к «тайнам», искал их в религии, и в магии, и в оккультизме, и даже в спиритизме. Но ближе к христианству он не подошел: у него было любопытство и не было веры. Под влиянием Мережковского Брюсов пересматривает свою «философию искусства», столь парадоксально им изложенную в статье «Истины» («Северные цветы», 1901), и пытается подвести под нее «религиозную» базу. Он пишет Перцову: «Бывает искусство мертвое и живое. Живое искусство всегда „бродит в безднах“, всегда касается тайны, ибо тайна — его душа, оживляющее его начало; оно всегда философично, мистично, если хотите, религиозно, — я вполне могу поставить это слово, хотя придам ему иное значение, более широкое, чем какое имело бы оно в вашей речи».
Перцов сообщает Брюсову о трудностях, возникающих перед издателем «Нового пути». Нелегко было найти средства, подобрать сотрудников, наладить дело с типографией: он надеется на сочувствие Брюсова. Тот отвечает: «Вы меня немного задели словами о „сфере сочувствия“. Я готов его всячески проявить, от слов перейти к делу, как призывает всех Дмитрий Сергеевич». Перцов предлагает Брюсову должность секретаря «Нового пути». 13 ноября поэт приезжает в Петербург, — его торжественно вводят в дела редакции. Мы читаем в дневнике: «Перцов представлял меня всем как секретаря „Нового пути“. Видимо, хотят меня заставить согласиться с совершившимся фактом. Видел я типографию, вороха корректур и Литературную книжную лавку. В редакции есть своя кошка Мопассан, клеенчатый диван и медная доска, за которую резчик спрашивает 35 рублей, а домохозяин не позволяет повесить… „Какие мы все несчастные, — говорит Мережковский, — это даже умилительно! Перцов несет свои какие-то три тысчонки, дрожит, мы все отдаем всю свою работу, нас мало, мы смешны, а там— Максим Горький, Андреев… И ясно, что мы можем ожидать одного мученичества“. Мережковский значительно изменился. Ругал „попов“ нещадно и говорил, что он неисправимый „либерал“. „Их дело — святое!“ (его слова)».
Брюсов колебался: «новое религиозное сознание», мистика, религиозно-философские собрания — все это было ему глубоко чуждо. Но ему пришлось уступить настояниям Мережковского. Еще две любопытные записи в дневнике, относящиеся к его пребыванию в Петербурге зимой 1902 года: «Говорили о Страшном Суде (у Мережковских). Мережковский убежден, что он наступает для каждого тотчас после смерти. Почему-то Мережковский умолял меня быть в журнале. „Ну, хотите, на колени стану“. И он действительно стал». А вот заметка о вечере у Случевского: «За столом зашел спор о Боге (дамский разговор!). Спорили Мережковский и Минский… Мережковский защищал мнение, что муки ада будут телесные, будут котлы с кипящей смолой и комнаты с пауками. Над ним смеялись. И Минский тоже (который вообще нападает на ненаучность Мережковского). „Помните, Дмитрий Сергеевич, — сказал он ему, — вы— юродивый!“ — „Есть вещи столь страшные, что о них надо говорить смеясь“, — отвечал Мережковский. Я вполне искренне сказал Мережковскому, что он достиг своего апогея. Все, что он говорит, хорошо… Зиночка очень много потеряла, стала мягче и скучнее. Говорит о божественном. Словно у нее жало вырвали».