А у Ламановых он с детства. Когда-то, еще совсем мальчиком, приходил он сюда с матерью. Только тогда он мигом взбегал на четвертый этаж, а сейчас швейцар – все тот же швейцар – услужливо распахивает перед ним дверцу лифта. Серов не возражает. Он совсем по-стариковски жалуется старику-швейцару:
– Плох я стал, Ефим. Не могу ходить по лестницам…
Но вот он опять дома.
Он сидит на диване, отдыхает после обеда. К дочери пришли друзья, она собирается идти с ними в кинематограф.
Он задумался. Взгляд остановился на чем-то, чего он не видит. Он весь занят своей мыслью. Забыв об окружающих, произносит:
– Жить скучно, а умирать страшно.
Все замолкают. Он смущен. Недоволен собой. Хмурится. Из передней доносится звонок: кто-то еще пришел.
Серов резко поднимается, просит принести ему шубу и шапку и уходит через черный ход.
Два часа он провел в тот вечер у Трояновского. Что его потянуло туда? Может быть, то, что Трояновский – врач.
В десятом часу поехал к Остроухову. Приятно было находиться в этой квартире-музее, приятно было сознавать, что хозяин, отличающийся таким тонким вкусом, собрал столько его вещей.
У Остроухова, как всегда, – приобретения, как всегда, исключительные по интересу, редкие по удаче. Он открыл папку с рисунками, показал новые, действительно интересные.
Когда Серов пришел, у Остроухова сидел Черногубов – хранитель Третьяковской галереи, – говорил с ним о делах. Разговор окончили втроем. Черногубов откланялся, ушел.
Вошла жена Остроухова, спросила о здоровье. Серов рассказал, что был у доктора Плетнева, со вздохом пожаловался, что придется выполнять режим. Надежда Петровна осведомилась о здоровье Ольги Федоровны, о детях. Вспомнив о детях, Серов помрачнел: что с ними будет, когда он умрет… Остроухова перевела на другую тему, стала говорить о музыке: об операх Вагнера, о дирижере Никише, о постановке «Снегурочки»; Остроухов опять достал папку – никак не мог насмотреться на свои новые приобретения.
Серов развеселился наконец, много говорил, острил, смеялся. Хозяева были рады, что его хоть ненадолго оставила мысль о смерти. В первом часу ночи он возвращался домой. Сонный ванька изредка подхлестывал лошаденку. А Серов думал.
О чем он думал в ту ночь? О завтрашнем сеансе у Щербатовых? Или о том, что через три-четыре дня должен прийти Грабарь, принести последние главы монографии? Талантливый он человек, Грабарь: и писатель и художник. Интересно, что он там написал о последних его работах? Ведь их столько, столько… Одних портретов, сейчас даже припомнить трудно, сколько их за последнее время написано. И все разные. Качалов, Станиславский, Москвин, Карсавина – это одно, потом Павлова – это уже немножко не то, Грузенберги, Гиршман – это старое, впрочем, в Гиршмане есть и новое. А Олив, а Орлова – все они не похожи друг на друга. Рубинштейн – это уж совсем особое. Морозов, Ливен, Муромцев, Балина – всех не перечтешь. А теперь на очереди Генриетта Гиршман, Ламанова, Стахович, Щербатова. И опять все разные. Это только портреты. А остальные работы? Петр. Греция. Басни. Наконец-то первые двенадцать увидят свет. Уже есть договор с Кнебелем.
Басням придется пожертвовать будущее лето. Это решено. Нельзя так – начинать и не кончать. Нужно привести их в систему. Да-да, нужна система. Нужна классическая строгость, ясность, простота.
Вот и «Европу» и «Навзикаю» надо окончить. Это тоже свое. Ну ничего! Сейчас он задаст себе жару: роспись у Носовых – заказ. С ним долго тянуть нельзя. Придется поворачиваться. Вот здесь все и разъяснится. После «Дианы» можно будет вернуться к «Европе» и «Навзикае» и покончить с ними…
…Если не подведет сердце.
О сердце он думает, уже вылезая из саней и расплачиваясь с парнем.
Потом он стоит еще минутку: смотрит на лошадь, пока ванька натягивает вожжи, чмокает губами, санки трогают с места, позванивают бубенчики. Сколько лошадок перерисовал он в жизни? Людей он не может рисовать без натуры. А вот лошадей может.
Странно, – в эту ночь и все следующее утро он почти совсем не думал о смерти. А она пришла к нему именно в это утро, 22 ноября, неожиданная, как всегда в таких случаях.
Но не будем касаться этих торжественных и скорбных минут.
О них рассказала дочь Серова просто и трогательно.
«Утром ему, как всегда, няня привела в спальню Наташу, младшую сестру, которой было тогда три года. Он любил с ней возиться. Она кувыркалась на кровати, взобралась ему на ноги, прыгала, смеялась.
Но надо было вставать, ехать писать портрет княгини Щербатовой. Папа попросил няню увести Наташу. Они ушли.
Папа нагнулся, чтобы взять туфлю, вскрикнул и откинулся на кровать. Няня прибежала наверх звать меня: „Скорее, скорее!“ Я опрометью спустилась вниз и вошла в комнату.
Папа лежал на кровати, вытянувшись на спине, глаза были раскрыты, выражали испуг, грудь не дышала. Мама давала нюхать нашатырный спирт; я стала растирать ноги, и мне казалось, что они каменеют под моими руками.