Для тех, кто был чуток к молчанию Серова, кто понимал таившиеся за ним большие и глубокие мысли, кто не пренебрегал своим «рукомеслом», Валентин Александрович был превосходным учителем, не учителем даже, а руководителем, вводившим неофита в храм искусства, того подлинного искусства, которому столь истово служил он сам. Так он выпестовал Ульянова. Теплые, проникновенные слова написал о нем Константин Федорович Юон: «В. А. Серова я и избрал своим учителем и как бы своей «художественной совестью». Кто его знал, тот знал и его строгий и высокий художественный облик, его не знавшую компромиссов требовательность прежде всего неподдельного, органического чувства художественности, без малейшей примеси какой-либо фальши. Диапазон его художественного чувства был огромен, его «чутье» всего «настоящего» связывалось с самой широкой терпимостью в отношении каких бы то ни было проявлений художественной личности. Он был равно близок к заветам и высокому мастерству старых мастеров, как и к самым изощренным изгибам и извилинам изысканной современности».
Был у Серова учеником К. С. Петров-Водкин, ставший художником с очень ярко выраженным своим лицом. Отличительная черта его произведений — декоративизм, стремление к стенописному примитиву, к линейно-плоскостной монументальности, стилизаторство. Все это в зачаточном состоянии было и у ученика училища живописи, и все это было глубоко чуждо Серову, если можно так выразиться, «не в его плане». Но он чувствовал талантливость юноши и не прилагал никаких усилий к тому, чтобы переломить его манеру, ввести в какие-то иные рамки. «У него что-то есть, — говорил он, — что-то есть…» И трогательно берег это своеобразие.
Петров-Водкин был из тех, кто понимал немногословие Серова, и в своей автобиографической повести «Пространство Эвклида» рассказал о своем учителе:
«Со вступлением Серова, Левитана и Трубецкого оживилось училище. Я перешел в мастерскую Серова.
Валентин Александрович был маленького роста, крепыш, с тесно связанными головой, шеей, плечами; как миниатюрный бык, двигал он этими сцеплениями. Смотрел исподлобья, шевелил усами. Он стал столпом училища и нашим любимцем.
Если К. Коровин, засунув за жилет большие пальцы рук, говорил много и весело, с анекдотами и кокетничал красивой внешностью, то Серов был немногоречив, но зато брошенная им фраза попадала и в бровь и в глаз работы и ученика. Коровин с наскока к мольберту рассыпался похвалами: «прекрасно, здорово, отлично», — что не мешало ему в отсутствие студента перед этим же холстом делать брезгливую гримасу. В Коровине было ухарство и щегольство/ свойственные и его работам, досадно талантливым за их темпераментность сплеча, с налета, с росчерка.
Серов — трудный мастер, кропотливо собиравший мед с натуры и с товарищей, и такой мед, который и натура и товарищи прозевали в себе и не почитали за таковой, а из него он умудрялся делать живопись.
Перед работой В. А. стоял долго, отдувался глубоко затягиваемой папиросой, насупив большой лоб. Ученик пытливо наблюдал этот лоб, чтобы по нему прочитать приговор. И вот, когда одними бровями лоб делал спуск вниз, — это означало, что работа отмечена, о ней стоило говорить.
Гордо носил Серов профессию живописца не по тщеславию, а по глубокому убеждению в ответственности этого дела. Ни разу не слышал я от него дурного отзыва о любом, самом слабом живописце. И когда мы набрасывались на кого-либо из них, он говорил:
— Живопись — трудное дело для всех, и неожиданностей в ней много. Вот вы ругаетесь, а он возьмет вдруг да и напишет очень хорошую картину! — и улыбался нашей горячности».
С большим интересом и вниманием растил Серов Павла Кузнецова, тоже художника совсем другого мироощущения, чем он сам. Помогал ему устраивать работы на выставки, а позже настаивал на приобретении его картин для Третьяковской галереи. Так же близки были сердцу Сапунов, Судейкин, Сарьян. Среди талантливых студентов училища очень мало было серовцев по своей манере живописи, по своему, если так дозволено будет сказать, реалистическому импрессионизму. Серов гораздо больше поощрял своеобразие, оригинальность, свою манеру выражения, чем слепое следование его, серовскому, методу. Требовал он только основного: твердого знания азов, умения рисовать, знания живописной технологии. Это затем, чтобы своеобразие шло от мастерства, а не от безграмотности.
Больше всего серовского воспринял Ульянов. Многие его живописные работы близки по манере, по краскам к работам учителя. А его цикл пушкинских картин, несомненно, имел истоки в серовском «Пушкине», в том Пушкине, который так задумчиво сидит на скамье в саду.