Девяностые годы для Астафьева — время неимоверной, надсадной работы над романом «Прокляты и убиты». А между этим главным делом он успевал ещё написать то повесть, то рассказ, то страницы «Затесей». Но и тогда находил возможность прочесть книжную или журнальную новинку. Впечатление такое, что за работой близких ему писателей (пусть близких вчера!) он следил неотрывно. Во всяком случае, Распутина не упускал из виду. И никогда неприятие иных общественных поступков или публицистических работ младшего собрата не влияло на его оценку новых произведений. Это был суд мастера, справедливый и честный. В ноябре 1995 года, например, он сообщал Курбатову: «Не знаю, писал ли я тебе, что ещё в Овсянке прочёл два рассказа Валентина в „Москве“ и порадовался, что он, как и Женя Носов, начал работать».
В июльском номере журнала были напечатаны рассказы «Женский разговор» и «По-соседски». Второй из них, «По-соседски», вошедший позже в цикл «Сеня едет», показался Астафьеву «чужим» по исполнению:
«…рассказ мне понравился лишь первый, а второй — не его рассказ. Дважды он ступал на „шукшинскую тропу“ — это в „Не могу“ и здесь вот, в борьбе с бутылками, и получается у него не хуже Шукшина, но хуже, чем у Распутина. Всё же Василий Макарович писал „по-киношному“ изобразительно, броско, смешно и, за малым исключением, неглубоко. Он потому и пошёл в „народ“, в переводы и нарасхват, что читать его можно и в трамвае, и в поезде, и на курорте, а лучший Валентин — это чтение трудное, к нему надо готовиться, очищаться маленько, может, как перед исповедью или перед трудной беседой… Надо взаимно понимать автору и читателю, что чтение сие — трудная работа и для читателя, хорошо подготовленного, крепко умеющего думать и сосредоточенно читать.
В „Современнике“ рассказ его ещё не читал — не попадает мне в руки „родной“ журнал (в апрельском номере „Нашего современника“ за тот год был напечатан рассказ Распутина „В больнице“.
Сейчас можно сказать, что между двумя писателями никогда не было вражды. Неприятие каких-то общественных позиций друг друга, противостояние твёрдых характеров — да, но не вражда. И посещение Распутиным вскоре после кончины Виктора Петровича его могилы и скорбная просьба к нему, ушедшему, о прощении — всё это примиряло двух великих сынов России, выбравших среди её бездорожья разные ориентиры, но одинаково послуживших ей своими бессмертными талантами.
Жупелы: один, два, три…
В повествовании о жизни и творчестве писателя не хотелось бы для полноты картины обходить стороной ни претензий к нему «идейных» оппонентов, ни критики его общественных поступков, ни резкого неприятия его оценок важных событий. Не однажды писатель выслушивал, например, обвинения в «антисемитизме» и даже «фашизме».
Валентин Григорьевич не отвечал на эти наскоки как на личные обвинения. Он стремился, как говорится, «зрить в корень» — объяснить читателю, почему клеветники России вытаскивают на свет жупел фашизма и стремятся прилепить маску «наци» каждому патриотически мыслящему русскому человеку. В беседе с журналистом «Правды» Виктором Кожемяко он говорил:
«Истинные преступники не могут не понимать, что неслыханное в мире ограбление в считаные годы богатейшей страны, глумление над святынями, над историей, над самим русским именем способны вызвать ущемлённое чувство национального достоинства, требующее действия. Это неизбежная реакция, так было, так будет. Но и остановиться преступники не в состоянии, слишком преуспели в своём ремесле грабежа, слишком зарвались, слишком много поставлено на карту. Наглость и страх диктуют тактику — только вперёд! Ущемлённое чувство национального достоинства после Версаля и итогов Первой мировой войны явилось в Германии питательной средой для зарождения фашизма. Россия сегодня пострадала сильней, поражение её унизительней, обида должна быть больше — вроде бы все необходимые условия для вынашивания фашизма. Ну и подсунуть ей это чудовище, и завопить на весь мир об его опасности! Знают прекрасно, что здесь совсем другой народ — начисто лишённый чувства превосходства, незаносчивый, не способный к муштре, непритязательный, а теперь ещё и с ослабленной волей. Знают, но на это и расчёт: чем наглей обвинения, тем противней от них отмываться. Чтобы в „этой“ стране всё оставалось на своих местах, образ побеждённого, в сравнении с благородным ликом победителя, должен иметь самое страшное, самое отталкивающее выражение.
И пошло-поехало: всякое национальное действие, необходимое для дыхания, будь то культурное, духовное, гражданское шевеление, — непременно „наци“, окраска фашизма. Православная икона — „наци“, русский язык — „наци“, народная песня — „наци“. Истерично, напористо, злобно-вдохновенно — и беспрерывно».
Но возникал вопрос: почему клеветникам верят иные из читателей, почему даже представители власти не стесняются болтать об «угрозе русского фашизма»? Писатель и тут не уходит от ответа: