Великое просто. Для начала К.С. Станиславский предлагает ученику повторять себе «вещее слово» —
«Я не царь Федор. Но если бы я им был…» «Если бы действие происходило в такую-то эпоху, в таком-то государстве, в таком-то месте или в доме; если бы там жили такие-то люди, с таким-то складом души, с такими-то мыслями и чувствами; если бы они сталкивались между собой при таких-то обстоятельствах» и т. д. Сулержицкий на многочисленных опытах показывает ученикам, как это магическое «если бы», заключающее в себе какое-то особенное свойство и силу, «производит внутри вас мгновенную перестановку — сдвиг».
Станиславский позже записал для своей книги: «Если бы» замечательно тем, что оно начинает всякое творчество. Через «если бы» нормально, естественно, органически, само собой создаются внутренние и внешние действия. «Если бы» является для артистов рычагом, переводящим нас из действительности в мир, в котором только и может совершаться творчество».
«Секрет силы воздействия „если бы“ ещё и в том, что оно не говорит о реальном факте, о том, что есть, а только о том, что могло бы быть… „если бы“… Это слово ничего не утверждает. Оно лишь предполагает, оно ставит вопрос на разрешение. На него актёр и старается ответить. Поэтому-то сдвиг и решение достигаются без насилия и без обмана».
Не надо галлюцинировать. Ученикам не навязываются ничьи чувства и предоставляется полная свобода переживать то, что, возможно, каждым из учеников естественно, само собой «переживалось» бы. И в учениках тотчас же зарождается активность. Вместо простого ответа на заданный вопрос у учеников, по свойству актёрской природы, появляется стремление к действию.
От себя Сулержицкий особенно подчёркивает, что театр должен облагораживать, духовно воспитывать зрителя, укреплять его моральные силы.
Вахтангов убеждается в правоте учителей с благодарным чувством человека, у которого запас личного опыта, мыслей и ощущений начинает приобретать теперь стройную последовательность. Его особенно увлекает то, что Сулержицкий говорит об огромном значении для актёров фантазии и интуиции. Обладая сам необычайно развитой интуицией, Вахтангов не хочет сейчас отдавать себе отчёт, какими огромными накоплениями сознательных наблюдений и конкретно чувственных близких соприкосновений с жизнью, какой работой ума создана эта интуиция… Важно, что в результате она быстрее и вернее приводит к правильному решению, чем голый рассудок. И ещё важно, что она гораздо богаче сухой логики и сохраняет актёру самое драгоценное — непосредственность, лёгкость, живость и жизненность чувств и поведения на сцене.
В эту пору Вахтангов ещё не ставит перед собой вопроса: правильно ли делают Станиславский и Сулержицкий, что изощрённо развитую ими технику артиста, весь созданный ими арсенал приёмов игры обращают на попытку разрешить, может быть, неразрешимую, потому что не совсем правильно поставленную, задачу? Можно ли вообще преодолеть «неестественное» состояние, которое непременно испытывает артист, когда выступает на сцене, ярко освещённый огнями рампы, перед публикой?
В эту пору он не сомневался в том, что нужно во что бы то ни стало беспощадно подавлять в себе и изгонять эту «неестественность».
Житейскую точку зрения на то, что естественно в обыденной жизни, он непосредственно переносит в искусство…
Перед ним ещё не встаёт вопрос: не правильнее ли посмотреть на противоречивое состояние актёра на сцене как на состояние для художника совершенно естественное, органичное? И не следует ли поэтому не столько изгонять актёрские противоречия (что и невозможно), сколько в самих этих противоречиях найти то органическое и плодотворное единство, ту движущую силу, заложенную в единстве противоположностей, благодаря которой, собственно, и рождаются произведения искусства?
Ему кажется, что он уже знает, что такое жить на сцене по правде самой жизни. Он не хочет замечать, что житейская точка зрения на естественность и на то, что «реально» и «не реально», связывает его. Он стремится большую правду жизни воспроизвести на сцене путём собирания воедино тысячи мелких непреложных житейских правд…
А вместе с тем эта позиция не приносит ему успокоения. Но он вовсе и не стремится к успокоению и никогда к нему не стремился. Чем сложнее оказывается задача, тем более страстно он бьётся над её разрешением.
А задача всегда остаётся одной и той же. Она недоступна для малодушных, как сияющая и манящая вершина над множеством труднопроходимых предгорий и ущелий родного Кавказского хребта… Задача: как же всё-таки подняться к искусству большой поэтической, художественной правды о жизни?
На этот вечный проклятый вопрос он уже как будто знает обнадёживающие приблизительные ответы…