И только Хуберт не испытывал нетерпения и легко относился к неудобствам. Ему нравилась и природа, и великолепная солнечная погода, и быт воинского лагеря, и грубые шуточки кнехтов, и даже недостаток продуктов, который лишь подхлестывал его воображение, заставляя ловчить, мошенничать, подворовывать; он был в своей стихии и крутился как вьюн на раскаленной сковородке, при этом умудряясь не поджариться.
Менестрель развлекал рыцарей пением воинственных баллад, за что те платили ему мелкой монетой или объедками; поднимал боевой дух кнехтов, распевая скабрезные песенки собственного сочинения, и хохот грубых вояк часто заглушал шум прибоя; любезничал с маркитантками, хотя, по правде сказать, они не вызывали в нем никакого желания – его возвышенная душа жаждала платонической любви, чтобы писать проникновенные лэ[50], а холмы соблазнительной плоти, укутанные в десяток замызганных юбок, в лучшем случае заставляли его хорошенько приложиться к фляге с вином, а в худшем (правда, до такого состояния он еще не дошел) – взяться за оружие и пойти на штурм крепости.
Каким-то шестым чувством Хубер уловил, что его уединение кто-то нарушил. Он слегка приоткрыл один глаз и увидел, что из-за шалаша выглядывает Джитта. Он уже давно понял, что маркитантка положила на него глаз, но ему до сих пор удавалось избегать ее неотразимого обаяния. Джитта была, почти как все маркитантки из обоза, полненькой, но эта полнота ей шла. А уж лицо у нее было и вовсе привлекательным – удивительно чистым, румяным и сочным, как наливное яблоко.
В отличие от многих других товарок Джитта не прыгала в постель первого попавшегося кнехта. Она оказалась очень разборчивой особой. Хуберт даже подозревал, что ей не чужды возвышенные чувства. Чтобы проверить свой вывод, он однажды спел песню о несчастной любви сиротки Гретхен, и бедняжка Джитта пустила слезу. Правда, эта «возвышенность» никак не сказывалась на ее торгашеских способностях.
Она упрямо держала цену даже тогда, когда Хуберт изображал на своем лице свою самую искреннюю и обаятельную улыбку. Похоже, Джитта твердо придерживалась правила всех маркитанток: торговля и постель – разные вещи. Дело главнее всего, а тем, кто хочет поживиться на дармовщину, лучше закатать губу.
Выждав какое-то время, Хуберт, который даже не дернулся, весело спросил:
– Ну и что ты, Джитта, нашла во мне такого, чего нет у других мужчин?
– Ах! – раздался испуганный возглас, и маркитантка скрылась из поля зрения менестреля.
Он встал и, закутавшись в кусок ветхой шерстяной ткани, служившей ему постелью и одеялом – в зависимости от ситуации, предстал перед пунцовой от стыда Джиттой, которая спряталась за шалаш.
– Ба-ба-ба! – воскликнул, смеясь, Хуберт. – Что я вижу? Наша Джитта, которая никогда не лезет в кошель за словом, изображает невинную пастушку, дитя природы. Что ты забыла возле моего шатра?
– Э-э… Рыцарь… Ну этот… – начала блеять Джитта неожиданно тонким детским голоском.
– Тебя послал за мной рыцарь? – догадался менестрель. – Как его зовут?
– Фон Поленц… – наконец вспомнила Джитта.
– Чудеса… Он что, лишился своего оруженосца? Неужто пруссы проткнули Эриха стрелой?! Это было бы замечательно, одним плутом на земле станет меньше.
– Не знаю… – буркнула Джитта, постепенно обретая душевное равновесие. – Я проходила мимо, рыцарь попросил…
– Что ж, благодарствую, красавица. А поскольку все имеет свою цену, – по-моему, так звучит неписаный устав торговцев? – в том числе и услуги гонца, получи от меня плату.
С этими словами Хуберт снял с веревки, натянутой возле шалаша, большую вяленую рыбину и ткнул ее в руки маркитантки.
– Бери, бери, рыбка очень вкусная. Свежая. Мне сказали, что ты любишь вяленую рыбу. Не так ли?
– Да… Спасибо…
С этими словами Джитта круто развернулась и едва не бегом бросилась прочь. Хуберт расхохотался и занялся своими длинными густыми волосами. Теперь предстояло их хорошо отмыть мыльным корнем, просушить и тщательно вычесать частым гребешком – чтобы удалить мертвую вшу и гнид. А фон Поленц может и подождать – не велика цаца. Да и куда спешить?
Что касается вяления рыбы, то этим делом занимался менестрель. Он сам ее ловил в заливе, сам солил и потом вялил. Для этого Хуберт вкопал два столба и натянул между ними веревку. Но вывешивал сушить свой улов только тогда, когда находился возле шалаша. В противном случае рыбе могли приделать ноги – всегда голодные сариенты, полубратья и прочий служивый люд не гнушался элементарных краж, тащил все подряд, даже то, что можно было назвать съедобным с большой натяжкой. А уж вяленая рыба вообще считалась деликатесом.