Милиционер подошел так близко, что люди за мусорными баками слышали его дыхание. Потом они услышали звонкий звук льющейся воды — догадались, что милиционер стал мочиться на баки. Потом струя изменила направление, звук стал глухой — милиционер прежде мочился на бак, а теперь — в промежуток между баками, на картонные коробки. Они ждали, пока струя иссякнет, мочился милиционер долго.
— Ты чего безобразишь? — весело сказал Сорокин.
— Приперло.
— Иди туда, а я еще здесь погляжу. Ишь, лужу налил.
— Говорю же, приперло.
— Литров пять напрудонил.
— Вот что ты наделал, — шептала Маша, — без тебя жила нормально. Сиди теперь на помойке, очень интересно, как тут на тебя мочатся. С ног до головы обоссали. Спасибо тебе.
Ахмад глазами подвигал, головой помотал: молчи.
— Что — молчи? Ну что — молчи? Всю жизнь молчу. Сижу вот с сыном на помойке. И молчу. Родственник приехал, называется. Помог.
Ахмад одной рукой обнимал татарчонка, закрывая ему на всякий случай рот, второй рукой удерживал лист ржавой жести — лист закрывал их с той стороны, где заканчивался мусорный бак. Ахмад подумал, что, если он выпустит лист жести, лист упадет на баки, а если отпустит татарчонка, тот закричит. В любом случае — шум. Он глазами еще раз показал Маше: прошу тебя, тише!
— Звали тебя сюда? Ну вот скажи мне, зачем ты приехал? Сыночку моего отпусти, ведь задушишь так ребенка. Ты что, совсем русского языка не понимаешь? Говорят в народе: чурки. Чурки вы и есть.
Сорокин подошел с той стороны, где был лист жести. Услышал за баками шум и испугался — он пожалел, что отослал милиционеров в соседний двор. Драться в одиночку с лицами кавказской национальности совсем не хотелось. Он взялся рукой за лист жести, и — странное дело — лист остался в его руке. Он отодвинул жесть в сторону, заглянул за мусорный бак, а когда увидел маленького мальчишку — обрадовался. Мальчишка — это вовсе даже не опасный чеченец.
— Что ты здесь делаешь, милый? — сказал Сорокин. — А мамка твоя где?
Татарчонок заплакал, Сорокин всмотрелся в плоское лицо ребенка — понял, что это тот, кого он ищет, но никакого решения принять не успел: Ахмад схватил его сзади за шею.
12
Три дня Татарникова подержали в палате, а затем Колбасов пришел к нему с неожиданной новостью: больного отпускают домой. Сказал он это в своей обычной манере, на бегу, сжал костлявое плечо пациента и зашагал прочь, цокая по щербатому кафелю штиблетами, — рыжий, ответственный, деловой.
Как это — домой? Александр Бланк, когда Зоя Тарасовна передала ему эту новость, не поверил услышанному. Домой? А, позвольте, лечиться-то как же? Ведь не насморком человек болен! Эта поспешность огорошила всех, кроме Сергея Ильича, который не увидел никакого подвоха — а только изумленно переспросил у сестры: правда, домой?
— Выписку тебе приготовят, и все. Гуляй!
— Как, простите, гулять?
— Ну, это уж ты, голубчик, сам решай. На кресле-каталке пусть тебя супруга катает. Или еще как.
На следующий день в палату к Татарникову пришли его лечащие доктора — Лурье и Колбасов, пришли подтвердить свое решение. Зоя Тарасовна встретила их в волнении: неужели мужа действительно отпускают?
— Отпускаем, — подтвердил Лурье.
— Значит, поправился?
— Определенный этап закончился, а дальше организм сам разберется, — сказал Лурье, не солгав нисколько.
Татарниковы, однако, не поняли.
— А для чего же вам здесь лежать? — сказали врачи, зная, что Татарников умрет через несколько дней. — Неужели домой не хочется? Мы свою работу сделали, опухоли вам удалили. Теперь сами лечитесь.
— А как лечиться? — спросил Татарников.
— Ну, мы напишем свои рекомендации, — сказал строго Колбасов, — через пару недель, возможно, потребуется осмотр. Решим по поводу химии, подождем результатов анализа. Сами понимаете.
Сергей Ильич слабо кивнул.
— Значит, домой. — Он не представлял себе дня без капельницы, без сестры, подкладывающей судно, без обезболивающих уколов. Без уколов терпеть будет сложнее, подумал он, а мне надо терпеть долго. Слово «домой» обозначало здоровье, а он не мог пошевелиться.
— Режим, конечно, постельный, — рассудительно сказал Колбасов.
— Отпускаете?
Татарников тяжело дышал — звук был такой, как будто пилят пластмассу: визг и скрежет.
— Отпускаем, — подтвердил Лурье, всматриваясь в лицо умирающего. Яблоко лица уже было съедено смертью до конца, обкусано со всех сторон; оставался жалкий огрызок, сморщенный, вялый. Так, на один укус. — Отпускаем на все четыре стороны. Дальше сами.
«Что сами? Куда сами?» — этого Татарников не спросил. Он и так знал. Сам — это значит, что остаешься один в своей ледяной могиле в длинном снежном поле. Сам — это значит, терпеть будешь в одиночку. Вот что это значит. Ничего, потерпим. Сказать тут нечего. Он промолчал.
Зоя Тарасовна, принимая из рук врачей выписку о состоянии здоровья пациента, тоже не знала что сказать.
— Не умрет? — спросила она жалобно. — Соседи-то вон умерли.